— Новое поколение, — с издевкой произнес Джек, — сплошное дерьмо! Никакого нового поколения нет! И никогда не было! Просто те же люди снова и снова — ничего нового в них нет!
— Ты так разозлился, что, должно быть, я говорю правду, — медленно произнесла Рэйчел. — Я, видно, действительно глубоко задела тебя. В суде ты таким не бываешь, верно? Там ты очень деловой и корректный, верно потому что ничего по-настоящему важного там не говорят. А сейчас ты смотришь на меня так, словно хотел бы…
— Нас слушают, — сказал Джек. — Пошли отсюда.
— А я не возражаю, чтоб меня слушали.
— Ну, а я возражаю.
— Неправда, ты на самом деле любишь, когда у тебя есть аудитория: ты любишь, когда люди слушают тебя — если за тобой остается последнее слово…
— Вот что, Рэйчел, ты очень расстроена этим вызовом в совет присяжных, верно? Так что…
— Да, я расстроена, да, расстроена этим и многим другим, — сказала она. Лицо у нее было по-прежнему бледное и очень напряженное. И, тщательно подбирая слова, она спросила: — А ты знаешь, что говорят наши друзья о нас — о тебе? Они говорят, что ты завидуешь мне.
Джек опешил.
— Я — что?
Она энергично закивала.
— Завидую тебе? А почему, черт подери, я должен тебе завидовать?
— Из-за… из-за того, что я вольна поступать как хочу… из-за моей работы.
Джек чуть не рассмеялся — от удивления и злости.
— Ах, значит, из-за того, что ты вольна поступать как хочешь? — с издевкой переспросил он.
— Да. Ты не посмел бы поступать так, как я.
— В самом деле? Так говорят наши друзья? Но ты же сказала, что у меня нет друзей, что все они твои. И кто же они такие, кто эти люди, которые так много знают обо мне?
— Я не скажу, потому что ты их возненавидишь, ты ополчишься против них, — сказала Рэйчел. — А они будут страдать, потому что восхищаются тобой и в то же время боятся тебя…
Больше Джек выдержать этого не мог — он поднялся. Все тело его пульсировало, наполнялось жизнью, он ощущал то чудесное возбуждение, какое охватывало его в суде после первой же минуты, когда голос у него вдруг срывался, когда возникала мысль, что он может провалиться… но не провалится. Рэйчел подняла на него твердый взгляд.
— Прости меня, — сказала она, — мне не следовало говорить все это… Я не хотела причинить тебе боль…
Однако держалась она без намека на раскаяние. И это еще больше взбесило его.
— Не хотела причинить мне боль? Мне? Что тебе дает основание думать, будто бы ты мне ее причинила?
— Мне хотелось высказать тебе кое-какие факты, кое — какие истины, потому что я люблю тебя и хочу тебя уважать.
— Ты меня любишь? Хорошо, отлично. Ну и что из этого?
— …я хочу уважать тебя…
— Нет, ты хочешь стать надо мной, ты и твои чертовы друзья — сидите и мелете языком в то время, как я работаю до седьмого пота… Вам так нравится превозносить друг друга, все вы такие святые, верно? А ты, Рэйчел Моррисси, разыгрываешь из себя их мамочку, верно ведь, родоначальницу? Печешь и варишь для них, выслушиваешь весь их бред — как они любят тебя, как к тебе льнут! И детки с каждым годом становятся все моложе, верно? И они превозносят тебя — во всяком случае, в лицо, и все вы сидите и расхваливаете друг друга за то, что вы вне системы, что вы нигде не служите и готовы идти в тюрьму; вам легче легкого сказать: «Джек Моррисси никогда не поступит так, как мы, он никогда не станет нарушать закон…»
Рэйчел медленно покачала головой.
— Ты не заставишь меня возненавидеть тебя, — сказала она.
— Пошла ты в таком случае к черту! И пусть тебя обвинят в неуважении к суду, пусть посадят в тюрьму, будь мученицей — пошла ты к черту!
Джек протиснулся между их столиком и соседним, чувствуя, что привлек к себе внимание. И вышел из зала.
На улице он налетел на молодого человека, который шел с девушкой; рядом шла еще какая-то пара. Молодой человек от неожиданности отшатнулся, всей своей тяжестью качнувшись назад, на пятки.
— Эй, мистер, поосторожнее…
— Пошел ты к такой-то матери, — сказал Джек.
И зашагал прочь.
А сам в это время думал: «Она тоже не заставит меня возненавидеть ее».
Он все шел и шел, сам не зная куда. Пройдя квартал — другой, где полно было греческих ресторанчиков и лавок, он очутился на темной боковой улице. Вот теперь у него застучало в голове! Он с наслаждением свернул бы кому — нибудь шею. Он весь пылал, и его подташнивало, как в те долгие кошмарные часы, когда он ждал, что скажут, посовещавшись, присяжные, и сознавал, что не властен над своей судьбой и что, как это ни страшно, не в его возможностях что-либо изменить. Если бы его вырвало, ему бы стало легче, но не мог же он блевать прямо на улице.
Иногда, дожидаясь вердикта, он вызывал у себя рвоту, чтобы освободить желудок. Это помогало. Действительно помогало. Но не может же он блевать здесь, прямо посреди улицы, так что надо идти дальше… Злость вылилась в досаду, а досада — в сексуальную одержимость…
И тут в ею мыслях возник кто-то — женщина, лицо. Он вспомнил жену Марвина Хоу.
Он многие месяцы не вспоминал ее лица. Непроницаемое, как самая непроницаемая стена, лицо придуманное, ненастоящее. Он многие месяцы не вспоминал об этой женщине. Однажды он рассеянно листал утреннюю газету в поисках чего-то, что могло бы его отвлечь, сам не зная чего, и вдруг на женской страничке увидел ее фотографию. «Бог ты мой, — подумал он, — это же она». И его замутило от стыда, от чувства поражения, от необъяснимого провала, которому нет названия.
«Элина Хоу (миссис Марвин Хоу), изображенная на этой фотографии в своем доме в Гросс-Пойнте, говорит, что ее обязанности в качестве жены знаменитого адвоката-криминалиста многообразны и приятны. В ответ на вопрос о том, каково быть женой столь популярного человека, как Марвин Хоу, миссис Хоу сказала, что каждый день его жизни — как удивительное приключение и что она пытается не отстать от…»
Джек с отвращением отшвырнул от себя газету. Но он запомнил все, что там было написано.
— Какая белиберда, какая непристойная, немыслимая белиберда! — сказал он тогда.
Но он запомнил текст и запомнил лицо — просто овал в газете, чудо, созданное из крошечных точечек на дешевой газетной бумаге. Запомнил. Ему было плохо, стыдно, а мозг его из этой темной улицы устремился от Рэйчел назад — к жене Хоу, той женщине, что сидела тогда в классе.
Он помнил все — и саму женщину, и ее лицо, и даже текст в газете. Ему противно было, что он это помнит.
Он не испытывал ненависти к своей жене Рэйчел, он ненавидел чужую жену. И ненавидел не себя, а другого человека. Он многие годы ненавидел Марвина Хоу. Он ненавидел подобных людей и был прав в своей ненависти к ним, потому что они были его естественными противниками. Он не желал им смерти — нет, не желал. И, однако же, если бы он увидел ту фотографию Элины Хоу на первой странице, а в тексте под ней было бы сказано, что ее изнасиловали и задушили — такой-то за этот год «случай нераскрытого убийства», — это, наверное, не огорчило бы его…
Домой он вернулся уже после трех. Рэйчел ждала его: они обнялись, устало, грустно. Они не питали друг к другу ненависти. Джек не питал к ней ненависти. Он будет любить ее до конца жизни.
17
Нескольких человек приговорили к тюрьме за отказ отвечать на вопросы Большого совета присяжных, но лишь одного из них Джек знал — и это была не его жена, а молоденькая черная девушка, которая якобы плюнула в лицо старшине присяжных, бывшему ректору университета и в свое время герою-летчику. Чета Моррисси пошла на прием, устроенный для сбора средств в фонд помощи девушке, которую они мало знали и не очень любили, и Джек не без жалости заметил, какое растерянное, воспаленное лицо было у его жены, когда она говорила в тот вечер с другими гостями, — словно она испытывала потребность что-то сказать, выбросить из себя, чтобы все услышали, но так и не нашла нужных слов, так и не сумела это выразить.
После выступления на заседании совета присяжных она явилась к Джеку в контору и сказала: «Все. Я прошла через это. Кончено». — И с нервным смешком шутливым жестом протянула ему руки, точно хотела показать, что они неиспачканы — или все-таки испачканы, Джек так и не понял, настолько он был рад ее видеть.
Он не стал ее расспрашивать, как все прошло, какие вопросы ей задавали: он понимал, что лучше воздержаться. И Рэйчел тоже ничего не сказала. Он предположил, что присяжные задавали ей такие вопросы, на которые она могла ответить, что не знает, не располагает нужной информацией, и ее отпустили — кому нужен такой свидетель… Но все-таки он не знал, что там произошло, и никогда ее об этом не спрашивал.
А возможно, она солгала. Но об этом он не желал знать.
«Потому ты так и одинок, потому ты и циник». Он знал, что это неправда, но снова и снова думал об этом — слова звучали в его голове, словно наговоренные на пленку, но не голосом жены, а его собственным. Он не хотел жить в одиночестве. Его жизнь полна была деловой суеты, в ней было много людей, много криков, и козней, и волнений, и радости — и все происходило на людях; не может же быть, чтобы среди всей этой суеты, этой вечной суеты, он на самом деле был одинок. И его вовсе не прельщала беспросветная узость цинизма — он терпеть не мог нескольких циников, которых знал, таких же, как он, юристов, правда, старше его, с желтыми, точно прокуренными, как и пальцы, глазами; их жизнь тоже проходила в вечной суете, снова и снова кружившей их по одному и тому же кругу.