То был пятиминутный выпад лорда Гилби, старого солдата, против «авантюристов», против «умничающих». Авантюристы позанимали высокие должности, пробились на самый верх. Страшитесь их, милорды! Следите каждое их движение! Вот о чем он, лорд Гилби, молит накануне собственной кончины.
Месть, чистой воды месть. У лорда Гилби не много шансов дотянуть до лета, но ненависть к Роджеру иссякнет в его солдатской груди не раньше, чем дыхание. Нынче он, конечно, плох, однако смерть героя явно наступит не завтра и даже не послезавтра. Потом я подумал, может, именно готовность умереть на посту, то есть в парламенте, и делает старого солдата героем.
В общем, я вошел в парламентскую ложу с некоторым облегчением, уселся возле Гектора Роуза, а не возле Дугласа. Сходство взглядов нынче было предпочтительнее родства душ. Роуз сидел в позе Наполеона и наметанным, холодным взглядом наблюдал происходящее. Один за другим, с интервалом в полчаса, поднялись три консерватора, помянутые им в прошлый раз, и каждый произнес враждебную речь. Роуз позволил себе заметить: «Действуют по плану». Но даже Роуз пока выводов сделать не мог. Страсти накалялись, причем с обеих сторон. На скамьях мест не осталось, припозднившиеся теснились в проходах. То и дело проскальзывали словечки Траффорда — «игрок», «авантюрист», «риск», «сдача позиций»; впрочем, бросались ими депутаты, на которых мы давно ставок не делали. Некоторые выступавшие так и садились, оставив слушателей в полном недоумении относительно своих намерений во время голосования. Поднялся экс-министр от лейбористов, начал издалека. Роуз шепнул:
— Минут сорок вещать будет. Успеем поесть.
Я не хотел уходить.
— Пойдемте, Льюис. Нужно подкрепиться.
Дуглас сделал те же выводы относительно выносливости экс-министра. Мы вместе вышли изложи, причем Роуз в словесных расшаркиваниях перед Дугласом проигнорировал тот факт, что куда более наглядным проявлением вежливости было бы пригласить его поесть с нами.
Мы прошли через двор к пабу на Уайтхолле, где Роуз, в еде крайне умеренный, уговорил изрядный кусок сыру и яйцо по-шотландски[18] и меня заставил заказать то же самое.
— Вот теперь продержимся хоть до ночи, — констатировал он с чувством исполненного долга.
О дебатах мы еще не говорили. Я ограничился простым «Ну и?..».
— Не знаю, любезнейший Льюис; право слово, ничего не знаю.
— Шансы хоть есть?
— Лишь в том случае, дорогой мой Льюис, если у него припасен неоспоримый аргумент. Впрочем, вы и сами понимаете.
Роуз имел в виду заключительное слово.
Я начал было сопоставлять слышанные недавно фразы, по сусекам собирать завуалированные свидетельства «за» и «против», но Роуз меня перебил:
— Не надо, Льюис, гадать на кофейной гуще.
Он прибег к иному средству. Вынул блокнот в твердой обложке, с которым не расстается на заседаниях, и стал записывать числа. Максимальное большинство от правящей партии — 315. Это число он записал даже без секундного раздумья, точно вычислительная машина. Отсутствующих по уважительным причинам, например болезни, по подсчетам кнутов, будет восемь. 315 минус 8 — получается 307. Роуз так и строчил в своем блокноте. Кабинет колеблется, министр выходит за установленные рамки, отступничество, даже единичное, может дорого стоить. 290 «за» — и он спасен, то есть 17 воздержавшихся вполне допустимы. (Мы уже знали, что воздержатся как минимум девять депутатов и один — Сэммикинс — проголосует против).
Менее 280 «за» — Роджер в большой опасности.
Менее 270 «за» — полный крах.
Роуз продолжал свою арифметику, очевидно, посредством ее отрешаясь от текущего момента. Голоса оппозиции, конечно, ничего не дадут, но Роуз своим каллиграфическим почерком сделал раскладку и на оппозицию: максимум — 230, отсутствующих — 12, воздержавшихся — примерно 25.
Перевес важен как таковой. Роджер сохранит позиции при 290 «за» от своей партии; допустимо отклонение в 10 голосов. Каждый, кто хоть сколько-нибудь смыслит в политике, согласится: это число сегодня решающее.
Роуз победно улыбнулся, будто только что вывел изящнейшую математическую формулу. Я, как ни угнетен был, подумал, что человеку, не посвященному в политические механизмы, формулу эту не объяснишь. Числа — невыразительны, разница между ними — минимальна. И однако, от этих чисел и от этой разницы зависит карьера человека, быть может, нескольких человек, а пожалуй, и нечто несоизмеримо важнее самой впечатляющей карьеры.
Мы вернулись в ложу. Экс-министр от лейбористов как раз закруглялся. Последовали еще речи, в зале было не протолкнуться. Теперь если смеялись — смеялись громче, если возражали — возражали яростнее, но по большей части слушали в напряженном, чреватом молчании. Скоро разразится, подумал я. Все смотрели на Роджера. Роджер сидел на передней скамье в той же позе, что и накануне: подбородок на сцепленных пальцах. Возгласы «Правильно! Верно!», больше для проформы, вслед филиппикам последнего оратора от оппозиции. Снова молчание.
— Попросим мистера Квейфа, — произнес председатель.
Наконец-то. Роджер поднялся, крупный, неуклюжий, не осознающий, что неуклюж. Обитатели обеих передних скамей как-то съежились, будто их накрыла не тень Роджера, а грозовая туча. Вылитый Пьер Безухов, снова, как и при первой встрече, подумал я. За спиной Роджера зааплодировали.
Он казался неестественно, пугающе спокойным. Начал с колкостей. Тут некоторые обвиняют его чуть ли не во всех смертных грехах. Обвинения подчас взаимоисключающие, то есть априори неправомерные. Как говорили древние: хочешь узнать о себе правду — послушай мнения своих врагов. Допустим. Только данный принцип не к нему одному относится. Он относится ко всем. Даже, хотите — верьте, хотите — нет, к другим достопочтенным членам, а в ряде случаев — и к почтенным и доблестным джентльменам, что исключительно из чувства долга вызвались охарактеризовать его, Роджера Квейфа. Роджер поименно перечислил четырех крайне правых консерваторов. Ни словом, ни интонацией не намекнул на Траффорда. Пожалуй, удачно придумано — принять характеристику своего врага; пожалуй, конечная цель такого подхода — сделаться лучше и сделать лучше наш мир. Смириться с фактом, что все мы — достойные сожаления грешники.
В юморе Роджеру не откажешь. Многие засмеялись. Дважды или трижды Роджер позволил себе съязвить. И тут в очередной раз подтвердилось, что сходство с Пьером чисто внешнее, — Роджер стал собран, резок и точен в формулировках, как в бросании дротиков. Сторонники каждый бросок встречали одобрительным гулом; мне было не по себе. Не слишком ли он легковесно начал? Не вздумал ли спустить проблему на тормозах? Я покосился на Гектора Роуза. Тот едва заметно кивнул. И в зале, и на галерее шептались: дескать, лучшая речь дебатов. Роджер перешел к аргументации. Заговорил как человек, живущий на исходе двадцатого века. Перестал низать округлые, пустопорожние, сугубо парламентские фразы. Отверг традиционно пронафталиненные лексику и синтаксис — и на фоне министров, выступавших перед ним, теперь казался представителем нового поколения. То была речь человека, привыкшего к радио- и телестудиям, к телекамерам, к техническому прогрессу в целом. Без пафоса, без рисовки Роджер объяснял, что такое ядерное оружие, как важно для будущего не допустить войны; объяснял своими словами, просто и доходчиво. Таким, позднее отмечали обозреватели, парламентский стиль будет лет через десять.
Впрочем, я не обращал внимания на стиль. Я думал: когда Роджер выйдет за рамки — сию секунду или еще потянет время? Один или два раза мне стало страшно — показалось, Роджер наскучил аргументацией и готов говорить о материях более тонких. Будет ли от этого прок? Мы дети своего времени и социального класса, наша мысль обусловлена временем и классом (Да и способны ли мы мыслить? Не являются ли наши мысли, наши решения инстинктами зверя, угодившего в западню?). Мы привыкли спихивать ответственность на мифического автора формулировок. Под силу ли кому-нибудь выйти за рамки? И есть ли они в природе, эти силы, которые надо высвободить, которые может высвободить Роджер — или другой министр, или кто-нибудь из нас, из остальных?
Впрочем, если Роджер и планировал коснуться тонких материй, в процессе речи он этот план отверг. Он говорил исключительно с депутатами палаты общин, здесь и сейчас. Уже через десять минут я понял: Роджер и не думает идти на попятный. Он не играл словами, не искушался метафорами. Он выражал свои чаяния, которые до сих пор замалчивал. Теперь, когда ему предоставили возможность, он четко и ясно высказывал соображения, разделяемые Гетлиффом и его коллегами. Только в его устах соображения звучали куда весомее, ибо уста успели отведать власти. И вдруг Роджер изменил тембр голоса — всего на йоту, но лично я почувствовал приближение ночи.