— Гриша, — сказала я гудящим в противогазе голосом, — гори оно все, если и здесь нельзя ходить со своим лицом. Тогда уже можно поворачивать в Зимбабве.
Загудел сигнал отбоя. Я аккуратно сняла противогаз, сложила в коробку, затянула ремешки.
— Налей и мне водки, Гриша, — попросила я.
Он посмотрел на меня внимательно и сказал:
— Подожди, я помолюсь и отвезу тебя в Рамот… Ты выглядишь как дохлая корова.
Гриша жил сразу в нескольких местах, вернее, ему негде было жить совсем. Будучи, как многие пьющие люди, человеком редкостного благородства, он оставил бывшей жене и детям прекрасную квартиру в центре Иерусалима, за которую до сих пор выплачивал долг банку — чуть ли не половину своей зарплаты. Сам же скитался по семьям друзей. Впрочем, был у него и некий угол, куда он мог забиться в случае тоски и запоя, — бомбоубежище в одном из домов Рамота. Довольно чистое и, в общем-то, уютное логово с раковиной и унитазом. Гриша лишь раскладушку поставил и приволок плетеную этажерку для книг.
— Разреши я домой позвоню, — попросила я, — успокою своих…
Пока Гриша молился в уголке, я набрала номер своего телефона. Долго не соединялось, потом долго не подходили. Наконец сняли трубку.
— Боря, это я…
— Нет-нет, — ответил незнакомый бас на иврите. — Вы ошиблись. Это семейство Розенталь.
Я ощутила обморочную пустоту в области солнечного сплетения, нечто вроде космической черной дыры, в которую со свистом втягиваются внутренности, и бросила трубку.
Гриша в уголке проборматывал слова молитвы, наконец сказал «амен» и стал надевать рубашку.
— Ну, поехали?
Он был одним из самых гениальных водителей, какие встречались мне в жизни. Доехать мог в любом состоянии, даже когда плохо помнил, куда и зачем едет. При этом машина была послушна его нетвердой руке, как умная лошадь своему тяжело раненному хозяину. При всей своей осторожности я не боялась садиться к Грише в машину. Но Гриша, мнительный, как все алкаши, никогда не забывал добавить: «В моей машине ты в полной безопасности».
Мы вышли на темную улицу, где у тротуара притулился старый Гришин рыдван, всегда забитый какими-то пыльными тряпками, пустыми, катающимися под ногами бутылками, старыми газетами и непарными носками, которые Гриша переодевал во время дождя. Мокрые он развешивал на спинках сидений. Они высыхали до следующего дождя.
Гриша открыл дверцу, и я села вперед, предварительно отпихнув ногой пустую бутылку из-под пива «Маккаби».
— Пристегни ремень, — сказал Цви бен Нахум, — а то полицейские, суки, остановят.
Минут десять мы ехали молча.
Когда, словно вынырнув из-за черного леса, взбежал по горам желто-голубыми дрожащими огнями Рамот, Гриша сказал:
— И запомни: Яша еще не самый отвратительный тип в этой шарашке. Есть по-настоящему опасный человек, от которого действительно надо держаться подальше.
— Ты имеешь в виду Гошу Аписа? — спросила я. — Да я его ни разу в глаза не видела.
— Вот и прекрасно. И сиди там, пока тебя не выгнали. Все равно этой конторе не суждена долгая жизнь.
— Почему? — живо спросила я.
— Потому что она — детище Аписа. — Он помолчал. — А рав Иегошуа, как Сатурн, пожирает своих детей…
Гриша притормозил возле моего подъезда. Я отстегнула привязной ремень и сняла с колен неизвестно откуда взявшийся Гришин носок с идиллической дыркой на пятке, которую хотелось немедленно заштопать.
— Спасибо, Гришенька, — сказала я, перед тем как выйти из машины.
— Будь здорова, корова, — ответил он растроганно, — видишь, я говорил тебе: в моей машине ты в полной безопасности, — и, искоса взглянув на меня, добавил: — в любом смысле…
* * *
— Приближаемся! — время от времени возбужденно шептала мне Рита. — Неуклонно приближаемся к половому акту…
Но приблизиться вплотную к половому акту в романе «Топчан» так и не получилось, потому что как раз в эти дни фирма пошла свистеть. Это чисто ивритское выражение, и я с особым удовольствием калькирую его на русский наш, ненасытный до нового язык, потому что выражение это вызывает у меня следующую ассоциацию: так детский шарик, вырвавшись из рук надувавшего его человека, начинает, как живой, метаться по комнате, со свистом выпуская воздух, пока не затихнет где-нибудь под столом безжизненным лоскутом.
Так вот, контора пошла свистеть. И если развить ассоциацию, можно добавить, что Иегошуа Апис, без устали надувавший фирму в течение трех лет, собственной рукою вытащил затычку, благодаря которой до сих пор фирма «Тим’ак» держалась в довольно округлом состоянии. Короче: рав Иегошуа Апис продал газетку «Привет, суббота!».
Собственно, рабочее утро в тот день, как пишут в таких случаях, не предвещало… Как обычно, проходя автобусной станцией, я подала шекель моему нищему; как обычно, он пожелал мне здоровья и счастья.
В своей кабинке я в который раз застала реб Хаима, тычущего в клавиатуру компьютера то одним, то другим бледно-зеленым указательным пальцем. Физиономия над люминесцентно-травяным свитером имела необыкновенно важное выражение всплывающего со дна утопленника. В который раз я машинально поздоровалась, хотя уже знала, что с Хаимом здороваться — против ветра плевать. Я поздоровалась, он не ответил, я осталась в дурах. И, как обычно, разозлившись, сказала:
— Будьте любезны, подите куда-нибудь вон!
Он поднялся и, колеблясь, как водоросль, ушел в кабинку к Яше.
Минут сорок я невольно слушала их архитектурные разработки на тему остекления балкона в квартире Хаима.
— Вот смотри, — увлеченно говорил Яша, — здесь — дверь. Так? Если перенести стенку сюда, то ты имеешь выход в коридор отсюда. Но не за то боролись. Предлагаю тебе выгородить кладовку, вот так…
В это время в зал вкатилась крошечная, в половину человеческого роста, женщина с папкой в руках. Искала она, очевидно, Яшу. Сквозь проем кабинки я видела, как указал ей в нашу сторону один из сотрудников «Привет, субботы!». Заказчица покатилась в указанном направлении, заглянула робко в Яшину кабинку и вдруг вскричала на весь зал удивительно звучным, наполненным, я бы даже сказала, оперным контральто:
— А эта гнида что тут делает?!
И не успели мы все понять, что происходит, как они уже дрались с реб Хаимом, обнявшись, для религиозного издательства, довольно-таки тесно.
Все бросились разнимать, отдирая тощего реб Хаима от воинственной карлицы, мы с Катькой выволокли наконец бурно дышащую женщину в коридор, где она нам и поведала, обмахиваясь папкой, что это вторая уже с утра драка ее с реб Хаимом, а первая произошла недалеко отсюда, у телефонного автомата, где реб Хаим бесконечно долго нудил по телефону, не пуская ее сказать два слова папе, чтобы тот проверил «или выключен газ». Когда вконец возмущенная женщина спросила «или есть у него совесть», эта гнида зеленая, закрыв ото так ладонью трубку, высокомерно заявляет: «А вы сидели в отказе, были в лагерях?» Так что слово за слово, ну она и вцепилась в его свитер и давай колошматить…
— Вот это вы напрасно, — заметила Катька. — Это такая страна идиотская, что обозвать можно как угодно и кого угодно, хоть члена кнессета, хоть главу правительства, но когда руки распускают — этого здесь не любят…
— А что вы принесли? — спросила я, кивнув на рукопись.
— Да роман это папин, воспоминания об гражданской войне, — она махнула рукой. — Нет, я где эта гнида сидит, туда не отдам!
И без папиного романа полузадушенная Мариной дилогией, я с облегчением проводила заказчицу к выходу, а вернувшись в зал, застала грандиозный скандал между равом Пурисом, редактором «Привет, субботы!», и бледным Христианским.
— Ты для меня — ноль, понимаешь, ничто! — кричал рав Пурис как раз в тот момент, когда я вошла. Он употребил для этого ивритское слово «клум», по-моему, означавшее больше, чем ничто, больше, чем ноль, в какой-то степени это слово имело оттенок чудовищной, космической пустоты.
Рав Пурис, маленький и изящный, как разгневанная примадонна, много чего еще кричал на иврите, употребляя незнакомые мне идиоматические выражения. Пейсы его развязались на затылке и упали на грудь, как рассыпавшиеся пряди спившейся прачки.
Христианский же… Удивительная вещь: Яша выглядел подавленным. Сделав унижение ближнего одним из самых острых, самых сладостных своих развлечений, сам он так и не научился с достоинством сносить унижение. В сущности, Яша оказался совершенно незащищенным человеком.
И тогда из своей кабинки выскочила Катька, савеловская девочка, одержимая еврейской жаждой социальной справедливости, — мутант, неизбежный в условиях Галута.
— Ты чего орешь? — негромко спросила она рава Элиягу Пуриса на хорошем иврите. — Чего ты пасть свою раззявил? При чем Яша к вашей вонючей газетенке? Тебе же сказано — Апис вас продал, никого не спрашивал. При чем тут Яша?