Раб-северянин стоял у дверей — а почему не сказать дубина-швед? — и Джейн удостоила его прилюдных объятий, вся из себя как модная картинка в брюках-галифе, сапожках и этой забавной шапочке для верховой езды, похожей на салфетку в ливне волос. Кататься едет. Рут застигнута шквалом сенсации, Рут рискует жизнью в болотах, спасает безумного беглеца и играет в кошки-мышки с законом — а Джейн едет кататься. Злость разливалась, словно вскрылся гнойник, и всю ее Рут вложила в уничтожающий взгляд. Но Джейн и тут взяла верх — Рут уже готова была вновь опустить глаза в раскрытый журнал, когда Джейн повернула голову и взглянула на нее в упор — ага, подглядываешь, шпионишь, завидуешь скандинавским объятиям; и губы Джейн тронула великолепная ядовитая, торжествующая усмешка.
Через два часа ее внесли обратно. Лошадь сбросила ее, сломав ей правую ногу в трех местах. Лицо Джейн превратилось в комок боли, кровь проступила на брюках в том месте, где зазубренный конец кости вышел наружу. Дубина-швед и Оуэн торопливо втащили ее в гостиную и положили на диван, на рубашке у Оуэна краснело пятно священной крови. Джейн кричала так, словно рожала тройню, кричала без пауз для вдоха, лишь изредка перемежая вопль с потоком хриплых ругательств и судорожных всхлипов. Сбежалась вся колония, а Рут отступила подальше. Она была в ужасе, да, действительно в ужасе. Она в жизни не могла бы порадоваться чужой беде, как бы ни презирала она того, кто в нее попал, и какой бы заслуженной беда ни выглядела. Нет. Не могла бы, нет. И все же какая-то тонюсенькая ниточка удовлетворения в ней подрагивала, даже когда Джейн корчилась, и вопила, и звала мамочку, и крыла своего дубину-шведа: «Ой-ой-ой-ой, господи, да не трогай ты меня, Олаф, скотина такая, ой, мама, мама, больно мне, больно!» — а ниточка распутывалась просто: Джейн-то выбыла из игры. По крайней мере на время. Жалко ее, конечно. Рут уже думала о том, как теперь пойдут дела в бильярдной.
Джейн увезли в больницу. Ужин в этот день вышел невеселый, колонисты сидели подавленные, обменивались приглушенными репликами и уклончивыми взглядами, вяло жевали омаров в тесте — очередное творение Армана — и приходили в себя после событий последних дней. Септима ужинала отдельно в старой части дома. Место Джейн зияло пустотой. Вполголоса передавались смутные слухи — о Хиро, о Рут, о Джейн. После ужина, когда Саксби, который один из всех сохранил мажорное настроение и энтузиазм, отправился к своим рыбкам, Ирвинг Таламус отвел Рут в сторонку.
— Ну, расскажи, — сказал он, покачивая янтарную жидкость в бокале, — как там у тебя с Маркером?
Магилл позвонил, как раз когда улеглась суета после происшествия с Джейн, и сказал, что принимает предложение Рут. Он уверен, что заказ будет получен. Он уже сделал несколько звонков и изучает информацию.
— Ой, Ирвинг, — захлопала она в ладоши, как наивная дурочка, как Брай, — берет, берет он меня! — И она подарила ему взгляд, исполненный такой томной благодарности, излучающий такое смиренное обожание, что он поставил бокал и взял ее ладонь в обе руки.
— Ирвинг, — повторила она с придыханием, — как я могу…
— Пустяки, пустяки, — пробормотал он и уставился на нее долгим, хитрым, изучающим взглядом из-под густых таломудических бровей. — Ужас какой с Джейн, — сказал он, помолчав. Руку ее все еще держал.
Рут пыталась разгадать этот взгляд. Что он означает? Что Ирвинг втайне на ее стороне?
— Да, — согласилась она. — Ужасно. Он отвел глаза в сторону, погладил ей руку и отпустил. Поднес бокал к носу, сделал глубокий вдох и поставил его на место.
— Рути, — произнес он неуверенно и вновь стал искать ее руку, — Рути, я хотел тебя спросить… Ты знаешь, что через две недели я уезжаю?
Рут кивнула. Сердце забилось быстрее. Рука Ирвинга жгла ей ладонь.
— Я вселяюсь в этот дом, который я снял в Ки-Уэс благодатнейший климат на свете, три квартала всего от пляжа. Большие светлые комнаты, окна, окна повсюду. Хемингуэй прожил там одну зиму.
Она еще раз кивнула. — Так вот, — продолжал он, глядя на нее глубоко посаженными глазами, — что я хочу тебе предложить: поезжай туда со мной. Живи себе — никакой квартплаты, никаких обязательств. — Он помедлил. — Со мной.
Она ничего не могла с собой поделать, в голове замелькали слова: Рут Таламус, миссис Ирвинг Таламус, Рут Дершовиц-Таламус. Она увидела себя фланирующей рука об руку с ним по литературным салонам Нью-Йорка, эффектно появляющейся, вместе с ним опять же, на ежегодной писательской конференции в Бред-Лоф, увидела себя с ним в постели — всю эту шерсть, эти крепкие белые нью-йоркские зубы. Сердце ее стучало, глаза сияли. Но тут же она вспомнила о Сак-сби, о милом Саксе с его рыбами, широкими плечами и этой особенной улыбкой, чуть трогающей один угол рта, подумала о «Танатопсисе» и Септиме, о Лоре и Сэнди, о всех остальных. Она — царица улья, и улей ее здесь.
— Ты лапочка, Ирвинг, — сказала она наконец, — и я всегда тебя буду любить. Ты навсегда останешься моим лучшим другом, моим учителем, наставником…
Ирвинг спрятался за панцирь глаз, поджал губы:
— Но?
— Но, — вздохнула она, и теперь можно потупить глаза, потом взглянуть на потолок, оглядеть комнату, можно длить паузу сколько душе угодно, — но как я брошу Сакса?
Первый же звонок на следующее угро был от Маркера Магилла. Он предлагал сделку и хотел знать ее мнение. Крупное издательство — сказал какое — дает 500 тысяч долларов аванса и отчисляет автору пятнадцать процентов дохода; право первой публикации в периодике покупает один из ведущих женских журналов — назвал и его — за 75 тысяч, выплачиваемых в три этапа. Каково?
И вот она здесь, гостит у Фортуновых, контракты отосланы, обновки разложены на кровати, она — журналистка и собирается в больницу взять интервью у Хиро Танаки и сделать кое-какие заметки. Тепло, но пальто она все же наденет — осенний сезон как-никак, — и конечно, волосы надо чуть подкрасить, выявить, так сказать, осеннее золото и багрянец. Потом чулки, туфли, новый костюм, магнитофон, блокнот, ручки и — в такси. У больницы, разумеется, будут ждать фотокорреспонденты, и выглядеть надо классно: обаяние — да, привлекательность — да, но и зрелость тоже, словом, шикарная деловая женщина. Как ни верти, а теперь она журналистка — как Джоан Дидион, как Фрэнсис Фицджеральд, — и надо все время быть в образе. Журналистика — она сказала это вслух, становясь под душ, — благородная профессия.
Приехав в больницу, Рут убедилась, что интерес публики к Хиро Танаке нисколько не угас. Повсюду сновали репортеры, пытаясь выудить у юристов, врачей, медсестер и даже швейцаров хоть что-нибудь о Хиро. Он упрямо отказывался говорить с кем бы то ни было, даже с адвокатом, назначенным по решению суда, и переводчиком. У него было заражение крови с высокой температурой, бактериальная дизентерия и глисты, и штат Джорджия предъявил ему двадцать два уголовных обвинения, а Иммиграционная служба — еще двенадцать.
Рут дала себя сфотографировать на ступеньках больницы — нет, не торговать собой, но не отказываться же, когда капитал сам идет в руки, — а интервьюеров она отшила. Зачем с ними делиться? Это теперь ее хлеб. Конечно, она понимала, в какой переплет попал Хиро, и чувствовала себя нехорошо, и знала, что злые языки — всевозможные джейн тайны — будут говорить, что она именно торгует собой, наживается на его беде, сама от суда увильнула, а его оставила за все отдуваться. Особено теперь будут говорить, когда обвинения против Саксби сняты и, согласно договоренности с Эберкорном и окружным прокурором, ее тоже не тронут. Но это будет поклеп. Злонамеренное искажение фактов. Виноватой перед Хиро она себя все же чувствовала, но в лифте постаралась взять себя в руки. В конце концов, никто не просил его прыгать с «Тока-ти-мару>> и лезть к ней в студию — это они все должны понять. Он должен понять. И если она согласилась давать показания в обмен на собственную неприкосновенность, то ведь она сделает все, что в ее силах, чтобы убедить их в невиновности Хиро, в том, что вся эта история — сплошная цепь недоразумений, что он не более чем мальчишка-переросток, дурачок, простофиля, предел мечтаний которого — клетушка в нью-йоркском квартале Маленькая Япония и растворение в толпе. Что тут преступного? Это трогательно — и только.
Лифт остановился на нужном этаже. Дежурная медсестра, коренастая негритянка с тугими косичками и тяжеленными, как пресс-папье, серьгами окинула Рут с ног до головы таким любопытным взором, каким она могла бы посмотреть на Ди, Ферджи или саму Донну Саммер, и провела ее мимо скучающего помощника шерифа в палату Хиро. Он полусидел на своей койке и выглядел изнуренным, кожа и белки глаз у него были желтоватые, нездоровые. Лицо, которое в первый миг показалось ей застывшим, бесстрастным, каменным ликом Будды, при виде ее ожило.
— Русу, — сказал он, и как ни был он угнетен, как ни был изранен, болен и повержен, он не мог скрыть радости, по лицу его тенью прошла слабая кривая улыбка.