— Мы серьезно говорим или будешь кривляться? — поморщился Недошивин. — Я хочу заключить с тобой договор.
— Договор? — спросил Вирский. — И ты согласишься подписать его кровью?
— Да.
Вирский захохотал. Недошивин повернулся и пошагал к посадке.
— Стой! — крикнул Вирский. — Это было мое последнее дурачество, клянусь тебе! Милый Платон, мы давно не подписываем договоры кровью. Это вчерашний день.
— Чем же вы их подписываете? — удивленно спросил Недошивин.
— Простыми чернилами. Или — ничем. Какой смысл в какой-то закорючке? Просто если мы заключим с тобой договор, ты будешь делать то, что тебе скажут. Через неделю, через месяц ты почувствуешь ответ с нашей стороны. И так будет продолжаться шаг за шагом, шаг за шагом. Ты — нам, мы — тебе, ты — нам, мы — тебе. Потом ты заметишь, что от тебя уже ничего не требуется. Ты все будешь делать для нас вполне добровольно. Ты станешь одним из нас.
— Но если…
— Никаких если! Как только ты выполнишь первое условие, договор уже подписан. И цена его расторжения — банальная смерть!
— Скажи, Палисадов подписал с вами договор?
— Смешной вопрос.
— А… президент?
— Несмешной вопрос. Не подписал.
— Странно… — удивился Недошивин. — С чего это ты так со мной откровенен?
Вирский взял Недошивина за руку. В его глазах стояли слезы. Недошивин почувствовал, что тоже готов расплакаться, впервые за последние двадцать лет.
— Платон! Мне наплевать, подослал тебя Рябов или нет. Мне наплевать на Рябова, на Палисадова и на вашего президента! Мне наплевать на Россию и на весь мир! На этой скучной земле мне не наплевать только на одного-единственного человека! Это ты! Ты веришь мне, брат?
Недошивин задумался, всматриваясь в несчастные глаза Вирского.
— Почему-то верю.
— Потому что — кровь! — закричал Вирский, и с вершин берез сорвались вороны, закружив над посадкой. — Великое дело! Мы с тобой не просто двоюродные братья! Мы единоутробные дети одной матери — Надежды!
— Она наша бабка, — удивленно возразил Недошивин.
— Ах, Платон! Какой ты неисправимый позитивист! Неужели не понимаешь, что мы с тобой мистические продолжатели родов Недошивиных и Вирских. Наша с тобой общая бабушка — и не смей при мне называть ее бабкой, слышишь! — это сама Россия. Она сделала свой выбор, избрав эту великую женщину, чтобы на свет Божий появились наши отцы. Потом — мы с тобой…
— Ты тоже патриот?
— Не в этом дело. Россия — скверная страна, но прекрасная возможность для старта.
— Старта — куда?
— А вот это, брат, не твое дело! Хочешь власти? Ты ее получишь.
— Власть нужна мне для того, чтобы спасти Россию.
— Спасай сколько влезет! Чего ты хочешь? Чтобы Россия была процветающей, цивилизованной и так далее? Ах ты мой Петрушка Первый! Будет тебе это, будет! Но через большую кровь.
— Кровь?
— Но ты же не смешиваешь Россию с ее нынешним населением? Кстати, это принципиальный вопрос. Смешиваешь или нет?
— Ради будущего России я готов пойти на многое. Но я не согласен убивать русских.
— Тебе не надо будет убивать! — вскричал Вирский. — Тебе нужно всего лишь потерпеть с десяток лет, пока они не заварят здесь кровавую кашу. А ты ее будешь благородно расхлебывать!
Недошивин пристально смотрел на брата.
— Ты затеял сложную игру, Родион, — наконец вымолвил Недошивин. — Но увидишь, я тебя переиграю. Ты прав, я старшенький.
— По рукам? — довольно потирая ладони, спросил Вирский.
— Это зависит от того, что ты потребуешь в виде первого взноса.
— Сущие пустяки, — ответил Вирский. — Помоги мне встретиться с Лизой.
Недошивин присел на скамью.
— Ты с ума сошел? Она мертва!
Вирский сел рядом и уже спокойно воззрился на крест.
— В таком случае, зачем ты договорился об эксгумации трупа? Прекрати играть в атеиста! Ты не все знаешь о Лизавете, но о многом догадываешься. Хочешь снять с души страшный грех, освободиться от него и тем самым освободиться от старой России? Этого не получится, Платон! Оставь Лизу мне, слышишь!
— А как же Иван? Ты знаешь, что он прилетел, чтобы меня убить? Если он решится сделать это, я не буду ему мешать.
— О, конечно! Еще и поможешь! Это в тебе голубая недошивинская кровь говорит. Не беспокойся, мальчишка сейчас в объятиях своей девочки. Скоро они будут в США и нарожают тебе кучу американских внуков. Потом ты отдашь им в концессию половину России и умрешь, окруженный благодарным семейством и воспетый благодарной страной!
— Каким образом я найду тебе Лизу?
— Она здесь, дурачок! Стоит мне уйти, она выбежит к тебе… ну, скажем, вон из-за той могилки. Если не ошибаюсь, там похоронен убиенный капитан. До чего ж не люблю эти православные кладбища! Никакого порядка!
— Допустим, я встречусь с ней. Что я должен сказать?
— Чтобы она не пряталась от меня! Она — мое детище. Без меня она ничто, призрак. Скажи, чтобы перестала дурить и нормально работала со мной. Тебя она послушает.
— После того, что я с ней сделал?
— А что ты сделал? — высокомерно спросил Вирский. — Убил? Нет. А если бы и убил? Апостол Павел забил камнями христианского священника, потом раскаялся и хоть бы хны. В Лондоне лучший собор поставили в его честь. И тебе, Платоша, поставят в Москве, дай срок! Только отрекись от Лизаветы! Оставь ее мне! Посуди сам, сколько ей маяться, бедной? Пора бы уже стать…
Вирский прикусил язык.
— Елизаветой Вирской, ты хотел сказать? — уточнил Недошивин.
Вирский боднул брата лбом.
— Махнемся, Платоша? По-братски? Тебе — Россию, мне — мертвую девушку? Это хороший обмен, подумай!
— Согласен!
Вирский хотел обнять Недошивина, но тот отстранился.
— Ухожу! — горячо зашептал Вирский. — Черкни записку своему кучеру, чтобы подбросил меня до Малютова, а потом вернулся за тобой. За это время вы с Лизой решите проблему. Пусть она меня не ищет. Пусть не прячется только. Я сам, когда надо, найду.
Глава двадцать четвертая
Накануне
Геннадий Воробьев, трезвый, одетый в кургузый серенький пиджачок, сидел на низкой, сколоченной из березовых стволиков скамье, протянув ноги в новых кирзовых сапогах, и не мигая смотрел на высокий еловый крест, истекавший смоляными слезами.
— Ну вот, Лизонька… — говорил он, обращаясь к кресту. — Появился тебе защитник. Парнишечка ничего, справный. А как на Максимыча в гробу смотрел! Э! Да ты ж не знаешь! Помер Максимыч… Зарезали его. Хотя что я говорю? Ты лучше нас все видишь, все знаешь.
Воробьев потерянно огляделся, скользя пустым взглядом по могильным крестам и звездам. Он словно искал кого-то. Потом снова с нежным умилением, которое удивительно шло его глазам, заголубевшим от светлого осеннего неба, воззрился на еловый крест.
— Молчишь? Знаю, что ты рядом, а молчишь. Показаться не хочешь. А ведь я тебя видел, Лизонька! И не один раз видел. Как ты ни пряталась, меня не проведешь! Видел я тебя и в Василисиной избе, и у родничка. Спасибо тебе, Лизавета Васильевна, что Коня нашего стережешь! Бог тебя за это наградит!
Утро было безветренное, ни одна травинка не колыхалась, березовая посадка, примыкавшая к кладбищу, почтительно замерла перед этой сценой, и даже птицы молчали, несмотря на теплый радостный день. Казалось, вся природа, затаив дыхание, слушает пастуха.
— А может, Он для того и оставил тебя, Лизонька? — как-то неуверенно спросил Воробьев. — Может, ты великомученица? Это ж какая мука — после смерти на земле жить! Подумать страшно!
Воробьев стыдливо потупился.
— Я, Лизавета Васильевна, теперь больше божественные книги читаю. Мне их Петр Чикомасов дает. И узнал я из них, Лиза, сколько на Руси жен-великомучениц было. Ой, сколько! А мы всё: бабы, бабы! Дуры, мол. А выходит, дураки-то мы. Эх, знал бы я о том, когда ты еще живой была! Да я бы молился на тебя! Я сейчас на тебя и молюсь. Петька запрещает, говорит, что я не на тебя, а за тебя молиться должен. Я все равно молюсь. Вроде святой ты для меня. А я так думаю, что святая ты и есть! — Воробьев стукнул кулаком по березовой скамье, словно вогнал невидимый гвоздь.
— Покажись, Лизонька! — тихо попросил он. — Поговори со мной! Присох я к тебе, как эта смола на кресте. Попробуешь оторвать, только размажешь. Нет меня без тебя, Лизонька, совсем нет! И не сдохну я, пока с тобой не поговорю! А не то…
Голубые глаза Воробья угрожающе сузились.
— А не то руки на себя наложу! Петька сказал, самоубийц не отпевают. А раз не отпевают, стану я мыкаться по земле, как ты. По пятам за тобой ходить буду. Следы ножек твоих целовать. Надоем тебе хуже смерти…
Воробьев вдруг заплакал и плакал долго, стонал, вскрикивал что-то грудным голосом, как баба, побитая мужем. Из степенного мужичка, решившего провести выходной день в тверезом виде, он превратился в жалкое, обиженное существо неизвестного пола, в котором было даже что-то противное. Но если бы кто-то заглянул в его закрытое ладонями лицо, он с изумлением обнаружил бы, что Воробьев не плачет, а только прикидывается и при этом зорко посматривает сквозь неплотно сжатые пальцы на могилу и крест.