Клара потянула его прочь. А у него будто ноги приросли к полу, он весь странно отяжелел. Стал тяжелый, как этот гроб. Столько цветов нагромоздили вокруг покойника – и вокруг него тоже, цветы нависают над ним, и, наверно, это от их запаха так кружится голова.
– Идем, Кристофер, – говорит Ревир.
– Идем, – говорит Клара.
Кречет поднимает глаза. Хочется спросить: почему этот человек умер? Клара побледнела, но губы у нее не дрожат. Красивая она. Рядом с нею Ревир совсем как этот покойник в гробу, но это видно одному только Кречету… а потом он опять поглядел на Клару – у нее немного выдаются скулы, они чуть-чуть порозовели от волнения, а нос прямой и тоже мертвый… вот с таким лицом и умирают, ложатся в гроб, под тяжелую крышку – навсегда. Так, значит, она тоже умрет, а она этого не знает… и Ревир тоже умрет и тоже об этом не знает… Глаза у Кречета горели. Он покорно дал Кларе оттащить его куда-то, наткнулся на нее, едва не упал, выправился, а перед глазами все стоит лицо покойника, и слышится голос… эти мертвые губы могут заговорить в любую минуту, быть может, поздно ночью, когда стараешься уснуть; или, когда наконец уснешь, голос послышится уже сквозь сон – еле слышный, дразнящий, и непременно надо понять, ведь этот голос повторит слова того, другого отца, которого Ревир никогда не видал, а сам Кречет видел только один раз. Нестерпимое волнение долгого дня обернулось какой-то гнилостной, мерзкой сладостью во рту, и выплюнуть нельзя, потому что все на тебя смотрят.
На рассвете того дня, когда у Клары случился выкидыш (она была на третьем месяце), она проснулась и увидела, что муж одевается в темноте. Он стоял в стороне и одевался неслышно, будто крадучись, а она лежала совсем тихо, словно в спальню забрался чужой человек, который ее пока не заметил. У нее еще слипались глаза, спутанные волосы разметались на подушке, и всю ее наполнял сонный, ленивый покой, так несхожий с быстрыми движениями Ревира. Он нагнулся, подобрал что-то с полу, и Клара заметила, что он полнеет; наметилось брюшко. И дышит он тяжело. В комнате прохладно – уже сентябрь, ночи становятся холоднее; окно позади Ревира вдруг налилось утренним светом, и все стало замедленным, как во сне, и каждое мгновенье странно растягивается, как во сне, и кажется – неизвестно, когда все это происходит.
Ей припомнился Ревир из прошлого – моложе, еще без этих бледных, пухлых валиков жира, – как он раздевался перед нею и весь дрожал от волнения. И вспомнился Лаури, его лицо постоянно мелькает перед ней, но ничуть не тревожит, даже не заслоняет доброго, серьезного лица Ревира, который сейчас так сосредоточенно застегивает рубашку. Когда она ждала ребенка от Лаури, все было смутно, неопределенно, она не знала, что ее ждет; а вот теперь все ясно и определенно. Не о чем тревожиться, даже думать не о чем, вот только хочется девочку. В полутьме она поглядела на Ревира и подумала – хороший он человек, и она его любит, как ни странно, а любит.
– Ты что, хочешь уехать не простясь? – сказала она.
Он вздрогнул, испуганно оглянулся, точно вор.
– Я тебя разбудил?
– Да нет, ничего… – Клара потянулась, зевнула. – Ты когда вернешься, я что-то не помню?
– Во вторник.
Тут она вспомнила, он ей это уже говорил.
– Будешь обо мне скучать? – спросила она.
Он еще застегивал рубашку. Клара увидела, как дрогнули его пальцы – плотные, сильные. И подумалось: а ведь и эти крупные сильные руки и весь он – ее собственность, он принадлежит ей вот уже десять лет.
– Как жаль, что ты не можешь поехать со мной, – сказал Ревир. И сел на самый краешек постели, осторожно, чтобы ее не потревожить. – Ты раньше так любила ездить по железной дороге…
Он погладил ее по волосам. Кларе нравилось, когда ее гладили; она закрыла глаза. Где-то залилась веселым лаем собака.
– Они там меня не любят, и я не умею с ними разговаривать, – сказала Клара, как будто почти и не жалуясь. – В тот раз, когда я покупала желтое платье…
– Неужели ты все еще помнишь? – вспылил Ревир.
Он сердился всегда неожиданно, обрушивался не прямо на нее, а на какой-нибудь ее поступок или привычку. В ее власти пробудить его гнев, но эта власть не радует.
– Та продавщица была просто дрянь, отребье, – сказал он. – А ты напрасно пошла по магазинам. Оставалась бы со мной.
– Мне город надоел, там делать нечего. С твоими знакомыми мне говорить не о чем, и вообще… тут у меня дел по горло… и сад, и мальчики…
Ревир нагнулся, прижался щекой к ее щеке, к волосам. Она почувствовала его теплое дыхание, немного несвежее после сна, и ей захотелось отодвинуться. Его тяжелая ладонь легла ей на живот. Клара накрыла его руку своей и подумала: сейчас, сейчас, еще минута – и он уйдет.
Да, она его любит, но он ей куда милее на людях. Он рослый, плотный, на такого как взглянешь, сразу видно – крепкий, жилистый, основательный; в походке никакого изящества, об изяществе он и не заботится, даже и не знает, что это за штука; зато всегда своего добьется. Он волосатый – не только грудь и живот, даже спина наполовину в густой темной шерсти, даже на кистях рук с тыльной стороны волосы – правда, помягче и потоньше. С годами вся эта шерсть понемногу седеет. Скоро он будет с виду не таким уж здоровым, а потом мускулы вконец размякнут, зарастут жиром – и станет он ни дать ни взять несчастный, одышливый, никчемный толстяк. Клара думала об этом не без сожаления, но как-то со стороны, так принимаешь смерть президента, генерала или иного деятеля: о его недугах узнаешь, только когда он уже умер, а до этого казалось – он не такой, как все, и не нуждается в сочувствии. Она могла обнимать Ревира и смотреть куда-то мимо него, словно из настоящей минуты загляделась в некий водоворот вне времени… в самую глубь той Клары, которая всегда – и в девять лет, и в восемнадцать, и сейчас, в двадцать восемь, – была средоточием собственной вселенной. Что бы ни случилось в окружающем мире, эта Клара оставалась верна себе.
– Не холодно тебе? Как ты себя чувствуешь? – спросил Ревир.
Он поцеловал ее в шею. Клара повернулась, подставила губы – не потому, что хотелось, просто так полагается. Должно быть, та, прежняя его жена, когда бывала беременная, совсем раскисала, вот он теперь и суетится – видно, не верит, что она крепкая, сама-то она знает – ей беременность нипочем. Эка невидаль, подумаешь. Ну, сведет иной раз судорога – охота была из-за этого лежать в постели, куда приятней, когда ты на ногах, чем-нибудь занята, все видишь, и знаешь, что делается вокруг. А хворать да притом бездельничать, строить из себя больную и несчастную, слоняться по спальне – даже думать противно! Нет уж, говорила всем Клара, она сроду ни дня не хворала. И проживет здоровая до самой смерти, до самого последнего дня. А главное, хочется знать, что происходит, пускай даже и не все тебе понятно. Теперь, когда Ревир вложил деньги в новые предприятия, происходит немало всякого, все это чисто мужские дела – дела фирмы, сложные взаимоотношения с компаньонами, она в таких премудростях не разбирается, но все равно приятно про это послушать. Зато уж в деньгах-то она отлично разбирается, а их у Ревира вдоволь. Кажется, много больше, чем в прежние времена, когда он за ней ухаживал, хотя почем знать… и уж совсем непонятно, как показать это соседям: ну что еще можно купить, если у тебя уже всего накуплено? В журналах рекламируют великолепные, прямо ослепительные дома – что ж, и ее дом будет в этом роде (как раз сейчас сзади пристраивается еще веранда), но на это нужно время, время; у нее полно нарядов, а куда в них пойдешь? Да и что в них смыслят жители такого захолустья? Здесь люди ценят только то, что бьет в глаза, к примеру ее машину; маленькая заграничная машина Кларка стоила дороже Клариной, а на них, похоже, не произвела никакого впечатления: с виду она вроде игрушечной. Серость, что с ними поделаешь.
– Когда я в разъездах, мне так тебя недостает, – сказал Ревир. – Мне страшно: вдруг вернусь, а тебя нет.
Вот так он разнежится в минуты близости или просто когда Клара с ним ласковая, а после жалеет, ведь это не в его характере. Джуд – тот мастер говорить всякие слова, а Ревир не такой. И Кларе неловко слушать его признания: не то чтобы это ее трогало, просто ей не слишком интересны чувства и переживания такого видного деятеля. Она коснулась его плеча, сквозь накрахмаленную рубашку, над которой потрудилась Мэнди, ощутила тепло его тела – живое тепло и тягу к ней, но что ж, как женщину он ее ничуть не волнует. Она любит его наравне с Кларком и Робертом – она и вправду к ним очень хорошо относится, да и к Джонатану неплохо, он какой-то неподатливый, зато у него такие красивые глаза и он умница, почти как ее родной сын. В ее чувстве к Ревиру смешались привязанность к его сыновьям и этому дому – и отношение к знаменитости, к тому, кто всегда на виду и не имеет права быть попросту самим собой, но обязан всегда поддерживать честь своего громкого имени.