—Т-те-ебе не-е х-холодно?
Что-то там набрасывал мне на плечи, когда все сидели плотным кольцом и пели — то тихонько, проникновенно, то громко и задорно: «Не смотри ты так неосторожно!»
А я на него и не смотрела: ну, стоит и стоит. И это потом как-то забылось. Почти забылось. А теперь он говорит:
— П-посмотри на меня, Ася! — Будто желает наверстать прошлое, спросить с меня неоговоренный долг.
— Сережка, имей совесть! Ты не картина.
— Ну, п-посмотри! Видишь?
Чего он хочет? Он больше не улыбается. Смотрит на меня почти так же, как тогда, в первый раз: «М-мне не-е д-да-али с-слов!» Будто от меня сейчас что-то зависит. Что-то важное в его жизни.
И вдруг я понимаю. Догадываюсь. Но это же невозможно! А он говорит — тихо и медленно:
— Я п-прошел К-кольский п-пять раз — на лыжах и п-пешком. И еще д-д-дважды с-сплавлялся по Пре.
П-последний раз — этой весной — мы х-ходили в четвертую ка-атегорию с-сложности. Ты видишь? Я 6-болыие не д-дергаюсь. Я с-справился с тиком. И я п-поступил в геологоразведочный.
Геолог? У него третья группа здоровья! Всегда была третья группа. И тик — это же приговор.
— Я решил, что с-смогу. Я в-выжимаю восемьдесят. И я с-стал меньше заикаться. Я теперь не б-боюсь говорить. И я п-приехал тебе п-показать. П-показаться.
— Я не поняла: что выжимаешь?
— Ну, штангу.
Не знаю, что сказать. Правда, не знаю. Сижу и смотрю на него. Потом соображаю: он ждет — каких-то слов.
— Сережка, ты молодец! Ты настоящий молодец.
Дурацкие слова. Но он, вроде бы, опять улыбается.
А на меня накатывает жгучее, почти непристойное любопытство. Это сейчас тик его оставил. А как же тогда? Как он справился? Как во время спектакля смог сказать свои слова без всяких лишних движений?
— Ну, я п-подвесил к п-потолку острый нож на веревочке, набил рот к-камнями и у-у-пражнялся с утра до вечера.
Я представляю, что так и было. Он умеет терпеть боль — и физическую, и душевную.
— Ну, н-не с-совсем так. — Он делает паузу, чтобы передохнуть и взглянуть мне в лицо. — Я п-пред- ставлял т-тебя, что ты на меня с-смотришь. Го-оворил с-слова — и п-представлял.
Так, разговор сворачивает куда-то не в ту сторону.
— Пойдем виноград есть, а? А то я тут выбирала подходящий вид смерти — из-за тоски по лучшей жизни. И голодная рассматривалась как вариант.
— Я з-заметил.
— Что заметил?
— Н-ну, что у т-тебя г-глаза грустные. Не т-так блестят.
— Не так?
— Н-не так, как обычно.
Интересно! Не видел меня больше трех лет, но знает, как у меня глаза блестят. Может, они уже давно потухли.
— Давай правда виноград есть!
Отправляемся в кухню. Я мою виноград. Мою,
ловко подбрасывая. Выкладываю в керамическую миску — глубокую, блестящую, с узорным краем. Виноград кокетливо перевешивает кончики гроздей через край — как на натюрморте. Ставлю миску на стол. Чувствую, как нравится мне двигаться — весело и ловко. Потому что он на меня смотрит?
Кыш-кыш-кыш!
— Так, а куда мы будем плеваться?
Вакула делает широкий жест, приглашая не ограничивать себя в возможностях.
— Послушай, ты приперся в приличный дом. Между прочим, без предупреждения. И теперь хочешь все заплевать косточками своего винограда!
— Д-да нет. Я п-просго п-помогаю тебе искать выход!
— По-твоему, это выход — плевать, куда вздумается? Что ты вообще себе позволяешь? (Я невольно копирую интонации своего завуча.) Хочешь устроить здесь творческое безобразие?
Он смеется.
— П-помоему, это про т-тебя. (Как он догадался?) Ме-ежду п-прочим, я м-могу совсем не п-плеваться. Я в д-детстве всегда ел ви-иноград с косточками.
— Ия! Мне было лень их выплевывать.
— А мне н-нравилось, что с-сначала сладко, а п-потом такой те-терпкий вкус — от к-косточек. Я к-косточки ж-жевал, прямо п-перетирал зубами. М-мама ругалась: го-о-ворила, у меня в-внутри вырастет д-дерево. В-виноградное.
— Выросло?
— Не веришь? Т-там, внутри.
Вакула похлопывает себя по животу. Я представляю себе дерево у него внутри: такая крепкая,
сказочно красивая, неправдоподобно прямая зеленая лоза. С кручеными веточками — гибкими, но прочными. Кое-где дерево проступает наружу— там, где позвоночник, в рисунке мышц плеча, на ладонях. И ловлю себя на мысли, что готова доверить этому дереву свои печали — про Афган и похороны, про детский праздник, завуча и северное сияние. И даже — про Лешу.
Местами у меня получается очень смешно — когда я изображаю Галину Васильевну: как она идет по коридору, раздуваясь от гнева, как уличает меня в плохой работе и отнимает у меня зарплату. Вакула смеется. (Я довольна: это признание моих актерских способностей!) Потом — еще смешнее — я рассказываю про Лешу: как он восторгается лакированными снопами, а потом хватается за сердце и вскакивает на подоконник. Решает покончить с собой, прыгнув с первого этажа. Но эта часть рассказа не кажется Вакуле веселой. Он улыбается грустной улыбкой — только для того, чтобы оправдать мои ожидания:
— Т-ты над ним не с-смейся. М-может, те-ебе п-просто п-повезло — с п-первым этажом.
— Мне повезло?
— Ну, да. А т-то бы му-училась до конца жизни…
Он на чьей стороне, а? Он вообще за кого?
— А во-обще-то з-знаешь, что я д-думаю? Н-надо дать сдачи. Этим, в школе.
Я смотрю с удивлением и недоверием. Что он имеет в виду?
— У нас, господа, появился серьезный повод выпить!
— Влад, вам прекрасно удается это без всякого повода!
— Ну, Мария Ильинична! Мария Ильинична! Обижаете! Без повода — это одно. А с поводом — другое. Новое качество жизни, можно сказать. Осмысленное.
Мария Ильинична, красивая, полногрудая, с большим черным пучком, — хозяйка дома — недовольно передергивает плечами и поворачивается ко мне:
— Асенька, деточка, ешьте пирожки.
— Ася, п-попробуй. Ты т-таких не ела. Та-ак только М-мария Ильинична умеет. — У Сережки рот набит и в то же время растянут в улыбке. Мог бы сначала прожевать, а потом улыбаться во всю пасть. Но он причастен к моим «именинам», и приходится делать вид, что набитый рот — в порядке вещей.
— Асенька, деточка, — голос Влада становится гнусавым и тонким, — сьешьте же, наконец. Чтобы мы могли выпить! Клан советских киномехаников— этих служителей дьявола — пополнился! И мы не можем не ликовать.
— Демонстраторов узкопленочного кино. — Мне не нужно слишком много славы. Киномеханики— это в кинотеатрах. А в вечерних школах и ПТУ — «демонстраторы».
— У нас действительно серьезный повод поднять тост. — Геннадий Петрович оглядывает присутствующих и поворачивается ко мне. — Ася! Мы все вас поздравляем. Вы решились на очень серьезный шаг — порвали с системой.
— Асюта, вы пирожок съели? А то подавитесь ненароком. Вдруг вам будет больно это слышать? Я ж не знаю, как там у вас… Может, вы искренне преданы работе киномеханика и не допускаете, так сказать, развернутых высказываний…
— Влад, не забывайтесь. Мы договаривались: в моем доме вы будете себя контролировать. И лучше вам есть побольше.
Мария Ильинична сигналит Вакуле, и тот под- кладывает Владу в тарелку салат.
— Все под контролем. Все-все-все! — это к Марии Ильиничне. А дальше — снова мне: — Кино — великая сила. Классик сказал. Что он имел в виду? Кино воздействует на душу. Вгрызается внутрь. Без наркоза. Потому что шевелится. В отличие от живописи— говорит и шевелится. И там все как взаправду. Пародия на божий мир!
— Но разве это не природа искусства вообще? И литература, и живопись — они тоже призваны воздействовать на человека. — Чувствую, как неуместен здесь образ «умненькой девочки». Но Влад пропускает мои слова мимо ушей:
— Говорит и шевелится… Понимаете, о чем я?
— Влад, вы сегодня превысили норму. Мы договаривались, что в моем доме…
— Норму! Норма — понятие относительное. Норма — чистая условность. Вот вы, Мария Ильинична, вы такая… достойная… представительная… Вы можете утверждать, что абсолютно трезвы? В своих жизненных ощущениях? Вот так, локоточ- ком Геннадия касаясь?
— Прекратите сейчас же!
— Ну, не сердитесь, не сердитесь! Я вас оч-чень уважаю. Но нельзя же спорить, что дядя Гена — служитель дьявола? Ты ведь не споришь, Геннадий? Ты тут самый старый, самый главный. Родоначальник, можно сказать, киношного клана. Патриарх демонстраторов узкопленочного кино. И — материалист. Ужасное слово, правда, Асенька? Марксист, материалист, дарвинист! Асенька, Асюта… А давай сразу на «ты»? Мы ведь уже почти свои — после того, как ты плюнула в рожу системе? — Влад чокается со мной, с Сережкой, привычным движением опрокидывает рюмку и тут же снова ее наполняет:
— За тебя, Асюта! Этот гривастый и бородатый, — кивает на Геннадия Петровича, — он, конечно, на «ты» себе не позволит. Ни-ни! Аристократ, профессорских кровей. Только знаешь, он на что себя тратит? Пытается счистить с мощей марксизма поздние наслоения советского говна — чтобы выявить, так сказать, истинный смысл учения…