как скромно толкутся на улице возле забора, и в палисаднике, и на крыльце материнского дома, без конца перекуривая и, похоже, не имея охоты заходить в дом, темно одетые люди с выражением лиц деловито-сурово-торжественным…
как, бережно проталкиваясь сквозь эту тихую толпу, снуют туда-сюда распорядительные женщины, непонятно взбодренные и оживленно озабоченные неизвестно откуда идущими поручениями…
как чинно восседают на скамеечках, вынесенных на воздух, старушки в черных глаженых платочках, беспечально, с торжественным и одухотворенным высокомерием поглядывающие на молодых, которые потерянно мыкаются по двору, все не решаясь войти в дом, а потом все же заходят, чтобы через несколько времени вновь возникнуть на крыльце с лицами, взволнованными и светло-растревоженными…
Он увидел затем, что и в доме рассажены по табуреточкам и стульчикам, стоящим как-то по-особому отдельно, многочисленные старушки — здесь-то совсем уже старенькие, кажущиеся спящими, иной раз и вправду задремывающие но время от времени так взглядывающие на оживленно живущих вокруг людей, такими нежно-беззащитными младенческими глазами, — что рука у людей так и тянулась утешительно прикоснуться к их отчаянно худеньким, совсем уже бестелесным плечикам, и хотелось сказать им что-то в (рослое, ободрительное и ласковое, но не сказывалось чаще всего — только влага быстренько подергивала глаза людей…
Он увидел, как в тесной прихожей дома кучно толкутся, словно бы испугом теснимые поближе к выходу, люди с небудничными, тревожными и нежными глазами — почти каждый растерянно выбит из колеи и потому как бы родственно обращающий себя, раскрытого, навстречу всякому, кто заходит с улицы, первым делом бросая по-детски настороженный и жадный взгляд свой туда,
где за раскрытой дверью, узостью к двери, стоит гроб, сразу же жестоко разящий воображение злыми узорчатыми зазубринами глазета, бегущими по краям этого корытообразного вместилища, и желто-стеариновой птичьей головкой того, кто лежит там, вдали, с трудом различимый среди быстро мертвеющих цветов, кротко горящих свечей и пышно взбитых кружавчиков изголовья, — где сумрачно царствует удивительнейшее пространство тишины и где непостижимым образом все длится и длится торжественное мгновение Конца, Завершения, Достигнутого Предела…
Человек вступал в это странное пространство, некоторое время глядел, избегая пристально глядеть, на то неузнаваемое, что лежало в цветах, однако долго не выдерживал присутствия своего живо живущего, живо суетящегося существа среди этого недвижия, среди запредельного этого Покоя, как бы уже сгустившегося вокруг этого, живому человеку противной красотой красивого гроба, — поворачивался, уходил, озадаченный и неспокойный, не забывая скользнуть напоследок пытливым сочувственным взглядом по стульчикам, на которых чинно и устало, будто исполняя работу, восседала родня.
Среди родни Чашкин, понятно, увидел и себя — как бы со стороны — неприступно праздничного, как бы слегка закоченевшего в черном бостоновом костюме и галстуке и слегка важничающего от того несомненного факта, что нынче он — одно из главных лиц в этом замедленно, сонно и церемонно длящемся действе.
Но именно — как бы со стороны видел себя! И было ему немного стыдно от этого. Стыдно, что не слышит он в себе, хоть убей, настоящего горя!.. А особенно стыдно было оттого, что мысли его раз за разом возвращаются к тому неизбежному моменту, когда нужно будет целовать усопшего в уста, а он, ничтожный человечек, вот ведь о чем размышляет: как бы этак исхитриться и как-то так повернуться спиной к зрителям, склоняясь над гробом, чтобы не видать было, целует он или не целует в ледяные губы лежащего в гробу!
Все чувства, все мысли его о матери, о смерти матери были словно бы пыльненьким салом заволочены, полузасохлы, вялы.
«Что же ты за человек такой?!» — думал он о себе с отчаянием.
…Самолет крупно вздрогнул. Звук моторов с натужного, преодолевающего завывания перешел в новую тональность, радостно-облегченную. И самолет, коротенько падая — как со ступеньки на ступеньку, — содрогаясь и временами сильно шарахаясь, будто подвергаем ударам ветра, пошел на снижение.
Чашкин открыл глаза. Светилась надпись про не курить и привязные ремни.
Все, вокруг сидящие, взволнованно шевелились. Внимательно вычисляя, вглядывались в часы.
— До Москвы-то еще час с лишним…
Никто уже не спал. Озирались на соседей. Взглядывали вниз через иллюминаторы. Беспомощно и тревожно были оживлены.
— Чего это они? До Москвы еще час с лишним! — слышалось то там, то здесь.
— Может, чего случилось?
— Это ты брось! Что может случиться?
Однако паника, как легкий сквознячок, уже веяла среди пассажиров.
— Мало ли случаев?
— Брось!
Самолет еще раз шарахнуло, как бы даже в сторону швырнуло. Отчаянно заплакал проснувшийся ребенок. Паникой еще раз — уже свежее — повеяло по самолету.
— Что же это они делают, сволочи?! — бухнул на весь салон отчетливый бас.
Тотчас же — вподхват ему — затараторила женщина, с возмущенными полувзвизгами затараторила что-то привычно-скандальное, в гуле моторов малоразборчивое, неизвестно кому адресованное, но взвинчивающее.
Тут вновь закричал младенец — завизжал! Теперь уже на новой, совсем пыточной, непереносимой ноте.
Тотчас все разволновались.
— Безобразие! — возгласил новый голос.
— Что же это они делают, сволочи?! — вновь гаркнул бас.
Вдруг все, сидящие по левому борту, стали, как по единой команде, склоняться к иллюминаторам, что-то там высматривая. «Мотор…»— послышалось слово.
— Горим, что ль? — шутейно предположил молодой пьяноватый голос. И тотчас стал, видно, расталкивать соседа-приятеля:
— Эй! Кончай ночевать! Горим!
— Го-орим! — с готовностью, с готовой радостью вскричала какая-то бабенка.
На миг все стихли. И вдруг стало слышно, как, не сдержавшись, зарыдала женщина — тихо, но горестно и на весь салон отчетливо.
Тотчас забубнили во множестве голоса — успокаивая, возмущаясь, совестя, но было уже поздно.
Неизвестно откуда, как пожар, раздуваемый уверенным ветром, уже началось: «А-а-а!..» Возникая на скулящих, нудно ноющих низах, возвышаясь к истерическим слезам, пошел от человека к человеку плохо сдерживаемый (хотя пока еще и сдерживаемый) бессловесный вой: «А-а-а-а!..»
Чашкин плохо соображал, что и из-за чего происходит. Но он почувствовал, что и его вдруг мелко заколотило.
Салон уже голосил вовсю. Как от общей для всех зубной боли. И вот-вот вой этот должен был разрешиться: криками, истериками, вскакиванием с мест, беготней в поисках выхода!
Из-за занавесочки выглянуло насмерть перепуганное личико девочки-бортпроводницы. Тут же спряталось. Чашкин с изумлением страха озирался.
Молодая женщина у окошка из последних, видать, сил сдерживалась от воплей в голос — с закрытыми глазами запрокидывалась затылком к креслу и то хваталась растопыренными пальцами за грязное от слез лицо, то бессильно роняла руки в колени.
Мужик по соседству с Чашкиным сидел набычившись. Упорно, тупо, слепо и зло зрил в спинку кресла перед собой. Казался спокойным, но лицо его крупно дрожало: мышцы под кожей ходили торопливым ходуном.
Паренек лет двадцати все оглядывался из своего, кресла на сидящих в салоне. Будто отыскивал, кто поможет. И такой уж жалобный, насмерть перепуганный мальчишечка выглядывал из этого паренька — беспомощный, готовый вот-вот расплакаться — что Чашкину совсем уж стало не по себе.
Он не успел, правда, вконец перепугаться:
— Граждане пассажиры!
Мужской мужественный и усмешливый голос раздался вдруг из динамика:
— Наш самолет, выполняющий рейс номер… — Он обстоятельно и подробно перечислил и номер, и пункты маршрута, по которому летел самолет, — начал снижение в аэропорт города Н. Просим всех пристегнуть привязные ремни и воздержаться от хождения по салону.
Всем стало заметно легче.
Чашкин огляделся с торжествующим облегчением и встретил точно такие же пылкие взгляды, которыми пассажиры делились с рядом сидящими.
Однако лица то и дело опять поднимались вперед и вверх — к репродуктору. Не все еще было сказано…
В самом деле, после паузы голос с неохотой продолжил, уже как бы и не совсем официально:
— …Посадка в аэропорту города Н. вызвана метеоусловиями порта назначения Домодедова. После регистрации билетов и багажа в аэропорту города Н. наш полет будет продолжен.
И снова все вздохнули с облегчением. Впрочем, ненадолго. Возмущенно затараторил какой-то голос:
— Какая регистрация?! Какая-такая регистрация?! — Голос, как показалось Чашкину, должен был принадлежать человеку маленькому и чернявенькому. — И при чем тут тогда метеоусловия Домодедова?! Если «рейс будет продолжен»?! Какая регистрация?!