Ивановича, который изобретал детские настольные игры, но злопыхатели в Министерстве просвещения эти игры не одобряли, хотя Давид Иванович утверждал, что с их помощью все дети научатся правилам уличного движения и не будут попадать под машины, а сам изобретатель наблюдался у психиатра и получал пенсию по инвалидности; про богатую и благополучную, но бездетную тетю Веру с Чистых прудов и ее покойного мужа – Сергея
Алексеевича Первушина, профессора геологии, а прежде известного экономиста, проходившего по делу какой-то Промпартии, удачно севшего не то в конце двадцатых, не то в начале тридцатых на пять лет в Туркмению и перешедшего после отсидки в более спокойную отрасль. И выходило из этих разговоров, что слишком мало счастья и благополучия вокруг, что печальна жизнь, все больше в ней горестей, болезней, бед и смертей. И неужели же они не минуют маленького мальчика, играющего дешевыми пластмассовыми машинками на покосившемся теплом крыльце?
А еще вспоминали пожилые брат с сестрой безрадостное детство в купеческом доме, знакомого семьи – крестьянского поэта Спиридона
Дрожжина, счастливую Февральскую революцию, на которой по-хорошему следовало остановиться и не доводить дело до революции Октябрьской, толковали, понизив голос, про какого-то
Ивана Денисовича Солженицына, о котором дядя Юра узнавал по
Би-би-си, и про то, что только чудо уберегло Седого – так бабушка называла филевского деда – с его происхождением, замашками и длинным языком от посадки в тридцать седьмом и еще, что Гогусь – Колюнина мама – появилась за год до этого на свет тоже чудом: бабушка собиралась делать аборт, но накануне у нее поднялась температура, она слегла, а потом прерывать беременность оказалось поздно. И Колюнчику вообще начинало казаться, будто доля чудесного, странного, сверхъестественного в жизни столь велика, что жить иначе, как доверившись ему, невозможно, и он все время пугливо и чутко к признакам этого чуда присматривался и прислушивался, отыскивая их где только можно.
Бабушка с дядей Юрой говорили и говорили, потом играли в
“девятку”, обучив к неудовольствию папы простенькой карточной игре и Колюню, спорили, сидя за большим обеденным столом на узкой террасе, и, снова позабыв о запрете дочери и зятя, не замечали, что внучек, раскрыв рот, их слушает – да и что могло быть интересного мальчику в воспоминаниях двух стариков и что он мог из них вынести, не понимая и половины слов?
Колюня сам не знал, что влечет его к на вид строгому, очень доброму бабушкиному брату, похоже, никем, кроме нее, не любимому и ненужному, выглядевшему совершенно посторонним в легкомысленном мире и страдавшему от его грубости и упрощенности. Высокий, худощавый, темноволосый старик всегда тщательно одевался, аккуратно с ножом и вилкой кушал, был церемонно вежлив и не выказывал предпочтения никому из обитавших на даче людей, но однажды, когда жарким воскресным днем старшая
Колюнина кузина Тоня уселась за стол в не просохшем после озера купальнике, ни слова не говоря, поднялся и ушел.
Все тягостно молчали, оскорбленная Тонина мать сидела красная и злая, крупная в отца Тоня оправдывалась духотой, а Колюня – странное дело – чувствовал себя неловко и виновато. Казалось ему, все догадываются о его солидарности со стариком – не в том, что он осуждал Тоню, пусть сидит в купальнике, если ей так удобнее, хотя его очень смущал золотой крестик, болтавшийся у самой ложбинки, разделявшей полные груди молодой работницы
Ленинского райкома комсомола, а в том, что ему было жалко несчастного, одинокого, убогого человека, инженера городского транспорта в Туле, женатого вторым браком на цыганке, с которой он познакомился на колхозном рынке, где та торговала папиросами, некогда красивого и сильного, а теперь болезненного и мнительного, воспитанного, как и его щедрая сестра, совсем для другой жизни, но в отличие от нее так и не сумевшего найти себя в новом мире. И Колюне казалось или же предчувствовалось, что, когда он сделается взрослее, ему станет грозить повторение дяди
Юриной судьбы, он так же не отыщет места в изменившемся времени и пространстве и на старости лет или даже раньше примется бессильно и печально наблюдать за чужими людьми, а они не будут понимать, что он здесь делает и какое право имеет их одобрять или порицать.
Потом дядя Юра и бабушка поссорились. Это случилось после того, как в небольшой коммунальной квартире на улице Обуха возле
Курского вокзала, где старик жил после переезда в Москву с чернявой, золотозубой и без устали курившей женой, молодая соседка купила своей дочке собаку. Цыганка потребовала, чтобы пса удалили, угрожала написать жалобу и довести дело до милиции и суда, и, как ни умоляла их мама девочки согласиться, как ни убеждала, что пес будет все время в комнате и ничуть не обеспокоит, при молчаливом непротивлении невенчанного толстовца настояла на своем. Собаку пришлось умертвить, и бабушка простить этого брату не смогла. Она написала гневное стихотворение, которое читала всей родне:
История Герасима с Муму
Нам с детства хорошо знакома.
Однако в толк я не возьму,
Ужель жива та барыня в хоромах? – и дядя Юра перестал в Купавну приезжать.
В тот год все вокруг смотрели слезливый фильм про Белого Бима, и
Колюня легко представлял себе незнакомую девочку, которая играла с собачкой, кормила и ходила гулять, а потом собаку у нее навсегда забрали, и наверняка она догадалась, что произошло.
Мальчик думал о том, как должна эта девочка, возможно его ровесница, ненавидеть дядю Юру, которого он, Колюня, так любил, и все это было странно, совсем не укладывалось в голове и казалось чудовищной ошибкой и нелепостью – первой, повстречавшейся ему в жизни.
Но чем дальше шло время, тем больше этих нелепостей, ошибок, разрывов, ссор и обид накапливалось; они вырастали, как годовые кольца на стволе подтачиваемого неведомым жучком фамильного древа, и по ним куда точнее, чем по делам радости и любви, определялась хронология ушедших лет.
Теперь уже невозможно сказать, тогда или немногим позднее, наталкиваясь на мрачные взгляды второстепенной женской родни, восприимчивый ребенок думал о том, что едва он уходит гулять, как все на даче принимаются обсуждать и маму, и папу, и сестру, и самого Колюню, подозревая, что ласковый теленочек двух маток сосет и его водят к богатому филевскому деду не просто так, а чтобы, пользуясь слабостью старика и его растерянностью, хитрый отрок смог сыграть на заискивающих взглядах и извлечь из них выгоду.
Еще сильнее они подозревали в том же Колюнину мать, которая приезжала посреди недели на дачу без предупреждения, и ее звонкий голос раздавался в сумерках, оглушая вечернюю тишину, а
Колюня смущался и не понимал, зачем так кричать. Обрадованная бабушка высыпала ворох дачных новостей: долгоносик сожрал клубнику, у Колюньки сломался велосипед, а сам он сломал дяди
Толин пожарный топорик, когда открывал погреб, Артур уже курит, а еще приезжала сноха Людмила Ивановна, которая опять всем недовольна, Тоня получает золотую медаль и готовится поступать на мехмат МГУ.
Будь Колюня смышленее, то из этих разговоров уяснил бы, что подозрения родни оказались ненапрасными и далекий филевско-снегиревский дед-дворянин, в очередной раз уязвленный и обиженный на сыновей за непочтительность, на которой был так же помешан, как на золоте, акциях и облигациях, и посмеиваясь над чем бессребреница баба Маша любовно писала:
Жил на свете старый дед,
Было деду много лет,
Но на каждый день рожденья
Требовал он поздравленья.
Дети, внуки, зять и снохи,
Подавив глубоко вздохи,
Дружно выстроились в ряд,
“С днем рожденья”, – говорят.
Но поклона деду мало.
Попадешь к нему в опалу,
Если к своему привету
Не приложишь ты монету, – так вот, этот самый антик, быть может, не получив на именины желаемого подарка, наконец выполнил давнее обещание и переписал дачу на любимую дочь, что произвело взрыв на тихой дачной улице, где дома, кроме одного, были выкрашены в зеленый цвет и до сих пор вопрос о принадлежности и наследовании садовых участков не обсуждался, но теперь был создан грозный прецедент, и много позднее по схожей причине распалась едва ли не половина купавинских поместий.
Почему дед так поступил, истолковывалось всеми причастными к дачной истории персонажами по-разному; вспоминались, например, времена середины пятидесятых, когда отец основатель священных купавинских камней привел свою молодую и несмышленую дочь на неосвоенный участок с кочками и лягушками и горделиво заявил:
“Здесь будет город заложен”, – а легкомысленная студентка, ради которой все и было затеяно, лишь повела плечиком, озабоченная совсем иными думками, зато куда серьезнее к земельной затее отнесся ее старший брат и одолжил скуповатому родителю на строительство дома две тысячи старыми, что и дало ему право в