— Он сообщался с душами усопших, — сказал Джордж Дройзен.
— В конце концов, — сказал Октавиан, — спиритизм, колдовство и прочее — все это связано, и всегда было связано, с сексом. К большинству из нас секс приходит в сопряжении с тем или иным вывертом. Может, в этом просто состоял его выверт.
Дьюкейн не был так уж уверен насчет большинства. Он невольно спросил себя, приходит ли секс к самому Октавиану в сопряжении с вывертом.
— Есть у него родные, близкие? — спросил он.
— Никого, как будто, кроме сестры, да и та уже много лет живет в Канаде.
— В полицию нужно идти, — сказал Дьюкейн, — поглядим, чем они располагают, хотя предвижу, что немногим. Не позаботитесь, Октавиан, предупредить обо мне кого следует в Скотленд-Ярде? А вам бы, Дройзен стоило прогуляться снова по Флит-стрит, навести подробнее справки об этой истории и, кстати, выяснить, кто скормил ее прессе.
— Назад в насиженные пабы! — сказал Дройзен. — С нашим удовольствием.
— Мне потребуется от вас официальное письмо, Октавиан.
— Я уже вчерне набросал.
— Тогда вставьте, ладно, что я по собственному усмотрению решаю, раскрывать или нет то, что, на мой взгляд, не существенно для цели расследования.
— Думаете, можно? — с сомнением сказал Октавиан.
— Да разумеется! Не нравственность же бедняги Радичи мы расследуем, в конце концов. Как его звали, между прочим?
— Джозеф, — сказал Биранн.
— Вы в Дорсет едете, Октавиан?
— Всенепременно! Мало того — вы тоже. Нет смысла начинать, покуда Дройзен не проведет свои розыски.
— Ну хорошо. Как только добудете что-нибудь, позвоните. — Он продиктовал Дройзену номер телефона в Трескоуме. — Что ж, это все, друзья.
Дьюкейн встал. Дройзен — тоже. Биранн продолжал сидеть, почтительно глядя на Октавиана.
Дьюкейн мысленно выругал себя за забвение приличий. Он слишком привык, в дружбе с Октавианом, к своему признанному превосходству и на минуточку упустил из вида, что находится в кабинете Октавиана, что не он, а Октавиан проводит это совещание. Но сильнее всего в это мгновение он ощутил вражду к Биранну. Однажды, много лет назад, он, сидя в ресторане, слышал нечаянно, что за перегородкой говорит о нем Биранн: Биранн рассуждал о том, правда ли, что Дьюкейн — гомосексуалист. Выругав себя еще и за назойливую память об этом, Дьюкейн будто услышал вновь тот характерный, тот язвительный смешок Биранна.
— А как в Древней Греции варили яйца? — спросил у матери Эдвард Биранн.
— Ты знаешь, не скажу, — отозвалась Пола.
— А как на древнегреческом будет «яйцо всмятку»? — спросила Генриетта.
— Не знаю. Что яйца употребляли в пищу — об этом кое-где упоминается, а вот о том, чтоб варили, — не припомню.
— Возможно, ели сырыми, — сказала Генриетта.
— Сомнительно, — сказала Пола. — У Гомера что-нибудь есть на этот счет, не помните?
Близнецы, которых мать обучала греческому и латыни чуть ли не с колыбели, были уже нешуточные специалисты в области классических языков. Из Гомера, однако, им ничего на память не приходило.
— Можно бы поискать у Лиделла[3] и Скотта[4], — сказала Генриетта.
— Вилли, вот кто будет знать, — сказал Эдвард.
— Можно, мы вечером те водоросли положим в ванну, когда будем купаться? — спросила Генриетта.
— Это лучше спрашивайте у Мэри, — сказала Пола.
— Для тебя там письмо внизу, — сказал Эдвард. — Чур, марка — мне!
— Ты свинтус! — крикнула его сестра.
Двойняшки, действуя преимущественно в духе доброго согласия, соперничали, когда речь шла о марках.
Пола рассмеялась. Она в эти минуты как раз собралась выйти из дому.
— А что за марка?
— Австралийская.
Холодная, мрачная тень накрыла Полу. Продолжая машинально улыбаться, отзываясь на болтовню своих детей, она вышла из комнаты и спустилась вниз по лестнице. Мало ли от кого еще могло быть это письмо… Но только никого другого она в Австралии не знала.
Письма всегда раскладывали на большом, круглом, палисандрового дерева столе посреди холла, заваленном обычно также газетами, книжками, которые на данный момент читали в доме, и дребеденью, имеющей отношение к играм двойняшек. Эдвард, добежав первым, схватил брошюру «Еще о хищных осах», которой заблаговременно прикрыл письмо, спасая марку от глаз Генриетты. Пола еще издали разглядела на конверте узнаваемый почерк Эрика.
— Можно, мам, эту — мне?
— А можно, мне тогда — в следующий раз, — крикнула Генриетта, — и потом — тоже, и потом?
У Полы дрожали руки. Она быстро надорвала конверт, вытащила, письмо, сунула в карман. Отдала конверт сыну и вышла из дому на солнце.
Огромный купол, выщербленный и незамкнутый с ближнего края, образованный небом и морем, опрокинулся над Полой, точно своды холодного склепа; она зябко поежилась, будто не на солнцепеке стояла, а под лучами губительной звезды. Склонила голову, точно готовясь набросить на нее покрывало, и сбежала по стриженому косогору на лужок, на тропинку вдоль кустов боярышника, уходящую к морю. Летела, опускаясь к воде, замечая все в том же солнечном мраке, как скользят по лиловатой прибрежной гальке ее обутые в сандалии ноги. У моря берег круто обрывался вниз, и Пола, с шумом осыпая гальку, устроилась на каменном выступе прямо над водой. Море было сегодня такое тихое, что казалось неподвижным, с неслышным плеском целуя берег, изредка наползая на него завитком крошечной волны. Солнце сквозь зелень воды освещало песчаное, усеянное камнями дно, ненадолго обнаженное отливом, и дальше — неровную бахрому розовато-лиловых водорослей. Поверхность воды роняла на песок подвижные тени, испещряя его легкими пузырчатыми очертаниями, похожими на изъяны в стекле.
О том, что когда-то Пола была влюблена в Эрика Сирза, свидетельствовали письма, которые к ней приходили. Память о том молчала. То есть преподносила ей отрывочные события и поступки, не поддающиеся иному объяснению, кроме того, что она была в него влюблена. Сама же любовь не оставила по себе воспоминаний. Ее не просто убило, но напрочь выключило из ясной цепочки осознанных и памятных дней потрясение от той чудовищной сцены.
Эрик Сирз стал причиной развода Полы. Ричард Биранн, которому она без конца спускала его измены, с нерассуждающей жестокостью ревнивца развелся с нею, стоило ей оступиться один-единственный раз. Причина причин — наваждение страсти к Эрику — стерлась у нее бесследно, но остальное не изжилось до сих пор. То страшное время, стыд и горе, были по-прежнему живы в ней — ни свыкнуться, ни примириться. Она поступила безрассудно — дурно поступила, и ничего не сошло ей с рук. Гордости ее, достоинству, возвышенному представлению о себе был нанесен свирепый удар, и эта рана по-прежнему болела и жгла днем и ночью. Пола думала, что об этом никто не знает, хотя, размышляя, говорила себе подчас, что Ричард-то знает наверняка.
Роман с Эриком — совсем короткий, надо сказать, — казался ей теперь чем-то невыразимо пошлым, ничтожным, в чем она положительно не могла участвовать, — как ни старайся, это не укладывалось в голове. Терпимая по отношению к другим, по отношению к Ричарду в прошлом, Пола считала, что сохранять верность в браке очень важно. Неверность унизительна, она, как правило, влечет за собою ложь или по крайней мере недомолвки, утайки. Для Полы имел большое значение «нравственный стиль», если можно так выразиться. Кто-то сказал о ней однажды, не вполне справедливо: «Для нее главное не то, какую мерзость вы совершили, а каким тоном вы скажете об этом». Во всяком случае, к тому времени, как распался ее брак, Пола почти что убедила мужа, что ей более всего ненавистны не сами его похождения, а его вранье о них. И в собственном поведении тогда ее прежде всего оскорбляло не то, что она спала с Эриком, а то, что опустилась до полуправды в отношениях с Ричардом, играла мелкую, суетливую роль, дала вовлечь себя в чуждую ей, неуправляемую ситуацию. Сожаления грызли ее, не утихая, и, когда бы не постоянные усилия воли и доводы рассудка, окончательно отравили бы ей жизнь. Как повернулись бы события, не разразись та жуткая сцена с Ричардом, неизвестно. Ричард, пожалуй, развелся бы с нею в любом случае, он не помнил себя от ярости. Трудно было вообразить, что она продолжала бы любить Эрика. Из-за него она лишилась слишком многого. Хотя на самом деле уничтожило ее любовь — и, кажется, мгновенно — то сокрушительное поражение, которое он потерпел от рук Ричарда. Несправедливость — да, но та глубинная, не объяснимая логикой несправедливость, что свойственна силам, управляющим нами в самые роковые минуты, — силам, которые мы вынуждены признавать в нашей жизни как нечто исходящее свыше, и никакая мораль тут ни при чем. Та сцена неотступным кошмаром преследовала Полу до сих пор: перекошенное лицо Ричарда, вопли Эрика, кровь повсюду, куда ни повернись. Все трое, разумеется, сделали вид, что произошла ужасная случайность.