— Да что вы говорите?
Старательно изображаю живой интерес, только бы не рассмеяться. Рут наконец вылезла из ванной. Захожу. Стоя у раковины, слышу из кухни обиженный голос Робби:
— Он должен был спросить у меня. Кто тут отвечает за ее безопасность? Я! А там кто нам ответит, если что не так? А?
Мириам:
— Не знаю, Робби, он об этом не говорил.
Пусс:
— А зачем говорить-то? Там же ничего вокруг нет, один наш домик.
Снова Робби:
— О том и речь. Потому Стен и просил нас с Фабио быть на стреме, тут ведь глушь, потом ищи ее.
Пусс:
— Ну и куда, по-твоему, она может сбежать?
Робби:
— Куда угодно.
Мириам:
— Но куда именно?
Робби:
— Например, двинет куда-нибудь позагорать.
Мириам:
— Сейчас же поставь мой стакан на место!
Я снова и снова перебираю бритвы, лежащие в туалетном шкафчике. Они не дают мне покоя, я смотрю, съемные ли у них лезвия, самые-то современные — одноразовые. А тут старая модель, пытаюсь вынуть лезвие, но оно слегка заржавело, не поддается. Вот и славно, значит. Рут не сможет им воспользоваться, если ей вдруг взбредет в голову… Одной головной болью меньше. А шкафчик-то позорный, набит всякой дребеденью: просроченными лекарствами, пустыми тюбиками из-под шампуня; парацетамола нет (тьфу-тьфу: отличное подспорье для самоубийц, разжижает кровь); ага, какой-то лосьон. Я немного выдавливаю и размазываю его по щекам и по лбу, кожа успела уже сильно обветриться.
Три часа, одуреваю от жары, а Рут, наоборот, уже оклемалась, словно подзарядилась. Сидит скрестив ноги — на коленях розовая мохнатая подушка, умытое личико свежо и безмятежно.
— Похищение людей преследуется законом. Вы держите меня тут против моей воли.
— Рут, нам нужно уехать.
Даже не пошевелилась, только устало вздохнула.
— А какова твоя воля, Рут, и что она собой представляет, твоя воля?
Опять ни слова, только резко втянула носом воздух.
— Ты ее контролируешь, свою волю? А могла бы ты во что-то поверить?
Ее ладони поглаживают подушку.
— То есть вы хотите сказать, что моя вера — это так себе, придурь? Что Баба — это чушь?
Она нещадно теребит подушку, пальцы зарываются в розовый ворс.
— Мне просто интересно, как действует твоя воля.
— А мне плевать как, главное, что действует. Я слушаю, что мне говорят, и выбираю из кучи предложений то, что меня устраивает.
— Значит, ты умеешь контролировать свои мысли.
Тук-тук-тук. Дверь отворяется, это Фабио.
— Ну? — говорю я.
— Я пришел.
— И что?
Он кивает в сторону холла:
— Я подвезу вас.
Этот мальчик уже собрался отбыть, дверь красноречиво распахнута. Я надеваю солнечные очки. Рут поднимается и говорит, что ей тоже нужно.
— Прости, что нужно?
— Очки. Тут все в очках ходят, я тоже хочу.
У Фабио очки с зеркальными стеклами, она подходит поближе и смотрится в них.
— Одолжи мне эти, а, Фабио? Я потом тебе верну… или ты сам можешь за ними заехать. Ладно?
Этого я допустить никак не мог, поэтому отдал ей свои. Фабио, так сказать, расчищал тропу, резко притормаживая у каждой попадающейся под ноги игрушки, журнала или башмака, поэтому я постоянно натыкался на его задницу, а Рут, естественно, на мою. Зрелище довольно курьезное. Один раз я едва не кувыркнулся через него, кто ж знал, что ему взбредет поднимать чей-то брошенный носок. Буме! Вся семейка, хихикая, наблюдала за нами из кухни. Когда Рут поравнялась с ними, дружно звякнули стаканы, наполненные виски.
— Здорово ты его, умеешь, дорогая.
— Эй, так держать, Рути.
Рут останавливается, очки сползают у нее с переносицы.
— Отвалите от меня вы все, чокнутые, у вас одно на уме: с кем бы перепихнуться.
— Посмотрите лучше на себя, мадам, — говорит Гилберт (долговязый, очечки в золотой оправе, губы нервно поджаты), — на себя и на свою мамашу.
У Рут дрожат губы, пройти мимо кухонной двери без препирательств не удается.
— На себя? Да как у тебя язык повернулся! Ч-черт! А как та секс-бомбочка твоего секретаря? И как она, довольна жизнью? Или тоже в ашрам подалась? Ты обманщик!
Она говорит очень громко, а у Гилберта голос вдруг делается хриплым, срывается на фальцет:
— Ну хватит уже… Не слушайте ее, эту балаболку…
Мириам кладет руку ему на плечо:
— Не связывайся с ней, Гилли.
— Что еще за секс-бомбочка? — шепотом спрашивает Пусс.
— Ха! Он сам знает! — Рут цокает языком.
Гилберт наливает себе еще виски.
— У доченьки разыгралось воображение.
— Разыгралось воображение? У меня? А давайте ей позвоним.
Я легонько подталкиваю Рут вперед.
— Ханжа, притворщик! Меня воротит от всего этого! Что они знают о жизни, о смысле жизни! Да и откуда им знать, если им все это по фигу. Роботы.
Я снова ее подталкиваю, мы уже почти у выхода. И вдруг чувствую, как все ее мышцы напрягаются, она резко оборачивается.
— Убери-ка лапы, Санта-Клаус!
Я выпускаю ее талию и смиренно прошу прощения. Она нехотя бормочет «ладно», ей просто лень со мной скандалить. И все никак не успокоится:
— Жалкие трусы, как я их ненавижу… джингл белз, джингл белз, колокольцев звон! Эй, маленький славный домик в прерии, это было бы здорово! И маленький славный автомобильчик, гей! Веселого Рождества!
Под эту ее удалую песню бредем в пространстве между бельевой веревкой и загонами для эму, от которых я не могу оторваться, никогда раньше не видел этих тварей живьем. Крупнее, чем я представлял, и такие же уродливые, как обычные страусы: те же крохотные головки и выпученные глаза.
Чуть пошатываясь, выходит Мириам, Ивонна сидит в джипе с Тоддом на руках, а он рвется наружу. Когда Ивонна машет нам, Тодд делает рывок и — вываливается из окошка: умница мамаша одной рукой не смогла его удержать. Мы все на какое-то время замираем, ошеломленные нелепостью этой чудовищной сцены. Плечи Рут подрагивают от истеричного смеха, это она со страху. Тодд заходится в плаче так, что у него перехватывает дыхание. Ивонна опускается на траву, поджав ножки, как гейша, она боится притронуться к своему сынуле (чтобы не натворить чего похуже). Мириам, та более смелая, она тормошит его, чтобы преодолеть эту rigor mortis.[17] Рут стаскивает (сколько грации!) с руки браслет и протягивает Тодду — утешительная игрушка.
И как мы добрели до «тойоты», сам не знаю: вокруг скакали ручные кенгуру, а тучные овечки так и норовили поддать нам лбом. Это вам, само собой, не Нью-Йорк. Мне до безумия хотелось уехать! Заняться наконец делом — наняли, так пусть дадут сделать то, что я могу. А раз могу, то сделаю… Эти самоувещеванья совсем меня доконали, в висках стучало от безнадежного отчаяния. Как там? Измени то, что можешь, что не можешь изменить — прими со смирением, и пусть даруется тебе мудрость понять, что ты можешь, а что — нет.
Минут десять я смотрел на Рут, прикидывая, какие меня тут ждут сюрпризы. Работа с клиентом один на один имеет свою специфику, пытаюсь вспомнить какую. Главное — она более напряженная, поскольку нечем разбавить общение друг с другом. Никакой помощи, никакой «обратной связи», никакой передышки, постоянный самоконтроль. С «обратной связью» тут точно будет сложно, я был бы рад и минимальной поддержке, впрочем, в любом случае за все в ответе я. Но тут ситуация вообще запредельная. Ладно, раз специфика такова, что остается мне? Только постараться ее использовать, заставить работать на решение задачи.
К домику мы ехали примерно полчаса — по дорогам, красным от пыли. Эму, кенгуру, стада, — от всего этого веяло какой-то безысходностью. Так называемая пересеченная местность, сплошь заброшенные пастбища, где больше песка, чем травы. Пересохшие реки, по берегам их — хилые эвкалипты с белыми сучками, на многих — ни единого листочка, деревья-призраки.
Домик притулился на берегу одной из таких мертвых речушек, он незатейливый, но опрятный, клопов вроде бы можно не опасаться. До фермы отсюда миль десять. Прибыли мы в 17.08. Рут притихла, кажется, успокоилась.
Неохота даже злиться, ничего неохота. Сижу в знакомом домике, пытаюсь по кусочкам разобрать весь день и сообразить, в чем же, черт возьми, я там, в Индии, провинилась, за что они меня так мучают. Понимаю, если бы я с пистолетом ворвалась в «Макдональдс». Посетители в панике, тебя хватают за шиворот, тащат в участок, все как положено. Но они ведь не просто схватили, они хотят, чтобы я тоже ела этот их «Бог-мак».[18] Может быть, у нас существует особая инквизиция? Может, это великое прегрешение, государственная измена — выбрать иную, давно «немодную» веру? И этого достаточно, чтобы взять тебя под арест. У меня же никакой корысти, почему?
И тем более обидно, что я объяснила маме еще в Дели: да, я нашла свой путь. Я хочу достичь Просветления.[19] Еще в аэропорту я спросила у нее, как она отнесется к моему решению, к тому, что я выбрала эту стезю? Даже попыталась описать ей свои ощущения, когда первый раз общалась с Баба. Как я боялась, что ничего не почувствую, не смогу, или сделаю что-то не то. Что со мной произойдет что-нибудь нелепое и унизительное: начну биться в конвульсиях или вообще разобьюсь на крохотные хрустальные[20] шарики. Я сидела напротив него, и мы смотрели и смотрели друг на друга, и у него в одном глазу вдруг появилось голубое пятнышко.[21] Я начала нервно смеяться. Губы не слушаются. Лицо одеревенело от напряжения и волнения: мне так хотелось знать, что же он такое увидел. Потому что смотрел он и на меня, и словно бы за меня. Как будто видел все сразу — и всю мою прежнюю жизнь, и меня теперешнюю. Я постепенно расслабилась, потом попыталась объяснить, как я хочу, чтобы он меня — принял. Он рассмеялся. Я знала, что он и сам это знает, и захотела встать. Отталкиваюсь руками от земли, но не могу даже сдвинуться, а он только кивает головой, «ха-ха-ха». Я снова попыталась встать, все мое нутро взывало: «А ну ты, дурья твоя башка, что расселась, вставай!» ВСТАВАЙ! А он, сцепив пальцы, крутит пальцами большими: «ну хорошо-хорошо» и что-то вроде «привет, привет». Тут я совсем ослабела и уже даже не пытаюсь себя уговаривать. Он кладет ладонь на мою руку. Я замираю и смотрю на свою руку, а она как будто уже вовсе и не моя. От этого прикосновения мне так покойно, так хорошо, до чего же я глупая… моя рука, его рука, вдруг все стало не важно, кроме этого мгновения, и я… я понимаю, что в моей жизни не было ничего похожего. Ни единого такого мига. Ничего похожего на это состояние. Нет, нет, меня не глючило, скорее наоборот. Галлюцинацией было все, что было до. А теперь мир словно стал самим собой и, распахнувшись передо мной, переполнил мое сердце — до краев.