его благодарность и его любовь, однако когда ты щадишь жучка, рыбу, или птицу, или же малое растение, а то и побольше или выказываешь им свою любовь, то делаешь угодное Господу. И когда ты после смерти предстанешь пред Ним как благочестивый христианин и проповедник, Он, быть может, спросит тебя: «Почему ты раздавил этого червя? Почему ты сорвал этот цветок и бросил его? Почему ты сломал эту ветвь? Все это ты причинил Мне».
Более десяти лет назад Антонио сочинил длинное и прекрасное стихотворение о пчелах и о том, как они умеют жить словно народы, приготовляя удивительным образом мед. Он сам прочел мне его, и я немало дивился правдивости и красоте его слов. Когда же я его в другой раз спросил, почему он, раз уж Бог сделал его поэтом, не воспел страданий Спасителя или жизнь блаженных отцов церкви, он серьезно задумался и отверг мои предложения.
– Помысли, – сказал он, – как могу я дерзнуть описать в стихах Господа и Его священное имя, если мне и малейшее из Его творений, вроде тех самых пчел, представляется столь удивительным и непостижимым.
Однако довольно об этом. Вы желаете узнать о кончине Антонио, так что я напишу далее то немногое, что дошло впоследствии до моих ушей.
Вскоре после того, как я покинул умирающего, выполняя его собственную волю, навестил его козопас из Toppe и оставался у нашего брата до самой его смерти. Он обнаружил его очень ослабшим, но лежащим с открытыми глазами, и, когда он спросил у Антонио, какую службу он может ему сослужить, тот поблагодарил его слабым голосом, так ни о чем и не попросив. А некоторое время спустя он начал говорить очень тихо и в ясном уме. Он расспрашивал пастуха о его стаде, о том, сколько у него козлов и как их зовут, сколько им лет и какого они нрава, так, как разговаривают между собой пастухи. После этого он спросил:
– Есть у тебя в стаде маленькие козлята? Когда пастух ответил утвердительно, Антонио
назвал ему разные травы, полезные, если козлята заболеют. Некоторые из этих трав были пастуху известны, некоторые же нет, и тогда умирающий описал их с чрезвычайной ясностью.
– Не забудь, – сказал Антонио, – что все эти скотинки, пусть еще столь малые, созданы Богом и явлены нам живыми чудесами Его доброты. О них должна быть твоя забота, не обо мне, ибо я, как видишь, утлая посудина, и жизнь моя неудержимо утекает. Ты же должен каждый день своей жизни думать обо мне, чтобы радоваться своей жизни, пока она еще продолжается. Ибо однажды и твои силы иссякнут, и ты вкусишь смерти, а вкус ее горше, чем может измыслить мысль. Как бы ни была тяжела твоя жизнь, друг мой, смерть все же гораздо тяжелее и ужаснее. Знай это и радуйся своим дням, пока наслаждаешься жизнью.
После этого он долго молчал, и силы его таяли. И все же он заговорил вновь и произнес эти странные слова:
– Кто жаждет женщины и любит ее, но не знает, отвечает ли она ему тем же, тот страдает, и
жизнь его тяжела, и всякий мужчина испытал это в сердце своем. Однако тот, кто жаждет Бога и любит его, тот страдает еще более тяжко, и страдание его бесконечно, ибо он никогда не узнает, сможет ли он удостовериться в любви Божией.
Больше он уже ничего не говорил. Пастух же рассказал: умирающий бросал вокруг себя все более ясные взгляды, рассматривая в том числе и свою руку все более пристально и словно изумленно, и несколько раз кивнул головой. Затем он улыбнулся доброй и печальной улыбкой и вскоре скончался. Мир праху его!
Вот и все, что я могу сообщить. Примите это немногое благосклонно, и да благословит вас Господь! Этого вам желает ваш покорный слуга и брат во Христе
Фра Дженнаро
В монастыре, расположенном высоко в тосканских Апеннинах, сидел у окна своего уютного покоя престарелый господин духовного сословия, гостивший в обители. За окном летнее солнце заливало жаром стены, узкий, похожий на крепостной, двор, каменные лестницы и крутую мощенную камнем дорогу – жаркий и утомительный путь из зеленой долины к монастырю. Дальше простирались плодородные долины, сады, щедро заросшие оливами, фруктовыми деревьями и виноградной лозой, светлые маленькие селения с белыми стенами и изящными башнями, а за ними высокие, голые, красноватые горы, на которых то там, то тут располагались окруженные стеной усадьбы и маленькие белые виллы.
На широком подоконнике перед стариком лежала книжечка. Переплет ее был сделан из старого пергамента, на котором все еще пылала, выведенная киноварью, буквица. Он только что читал ее, а теперь, играя, поглаживал белой рукой книжицу, задумчиво улыбался и слегка покачивал головой. Томик этот не из монастырской библиотеки, да и был бы там совсем некстати; ведь содержались в нем не молитвы, не благочестивые размышления и не жития святых отцов, а новеллы. Этот сборник новеллино на итальянском языке появился совсем недавно, и на его изящно отпечатанных страницах можно было прочесть много всякой всячины, нежные истории о рыцарстве и дружбе вперемежку с проделками прожженных шельмецов и сочными описаниями прелюбодеяний.
Несмотря на кроткую внешность и довольно высокий церковный сан, у дона Пьеро не было причин смущаться этих светских соленых историй и побасенок. Он немало повидал на свете и немало испытал наслаждений, к тому же он и сам был сочинителем множества новелл, в которых щекотливость приключений состязалась с деликатностью их описания. Сколь изобретательно ухаживал он в молодые годы за прекрасными дамами, сколь ловко карабкался, чтобы проникнуть в запретные окна, столь же умело и складно научился он позднее рассказывать о своих и чужих приключениях. Хотя он не напечатал ни одной книги, написанные им истории знала вся Италия. Он любил более утонченный способ распространения сочинений: он заказывал искусному писцу рукопись своих историй, каждой отдельно, и посылал такой лист или тетрадку то одному, то другому из своих друзей в подарок, всегда сопровождая лестным или шутливым посвящением. Эти драгоценные пергаментные списки поначалу ходили по рукам в аббатствах и при дворах, их пересказывали и переписывали снова и снова, и так они оказывались в тихих отдаленных замках, в каретах путешественников и на кораблях, в монастырях и домах священников, в мастерских художников и в хижинах ремесленников.
Правда, вот уже несколько лет минуло с тех пор, как последняя изящная новелла отправилась в свет из-под его пера, а в нескольких городах книгоиздатели ждали его смерти, словно голодные волки, чтобы тут же напечатать собрание новелл. Дон Пьеро сделался стар, и сочинительство ему наскучило. К тому же с годами его душа все больше отвращалась от галантных и суетных материй, склоняясь если и не к аскезе, то все же к более углубленному и неспешному созерцанию Вселенной и ее частностей. Счастливая и насыщенная жизнь до сих пор наполняла его рассудок действительностью, удерживая от глубокомыслия; ныне же настал час, когда взор его обратился от пестрого мирка бренности к широким просторам вечности и наполнился тихим изумлением при виде причудливого и неразрывного сплетения конечного и бесконечного. Светлы и искренни, подобно его прежним мыслям, были и эти рассуждения, он не сетуя ощутил приход успокоения и начало осени, когда спелый плод насыщается стремлением и устало клонится к матери-земле.
И вот он, отложив книгу, созерцал, размышляя и наслаждаясь, светлый летний пейзаж. Он видел, как копаются на полях крестьяне, как, запряженные в недогруженные телеги, топчутся у садовых ворот лошади, как неопрятный нищий бредет по длинной белесой дороге. Улыбнувшись, он решил подарить что-нибудь этому нищему, когда тот доберется до монастыря, и, привстав, с наигранным сочувствием пробежал взглядом дорогу, делавшую большой крюк вокруг мельницы и речной излучины и поднимавшуюся к воротам, крутую раскаленную каменистую дорогу, по которой блуждала одинокая курица, сонно и бестолково, а на раскаленных стенах монастыря играли ящерицы. Они стремительно носились, тяжело дыша замирали, медленно и пытливо поворачивали переливающиеся шеи и темные немигающие глаза, с удовольствием вдыхали трепещущий от жары воздух и вдруг снова срывались с места, увлекаемые неведомым порывом, молниеносно исчезали в узких каменных щелях, оставляя снаружи свисающие длинные хвосты. От этого зрелища доном Пьеро овладела жажда. Он оставил покой и перешел через прохладные дортуары на сонную внутреннюю галерею. Услужливо поднял ему монах-садовник тяжелое ведро из прохладных глубин подземной цистерны, в которых незримые капли ударяли по звучной водной глади. Он налил себе воды, сорвал с ухоженного лимонного деревца зрелый желтый плод и выжал его сок в бокал. После этого он стал пить маленькими глотками.
Вернувшись в комнату, к окну, он устремил услажденный взор на долины, сады и гряды гор. Если его взгляд обнаруживал усадьбу, уютно примостившуюся на склоне, он рисовал в своем воображении залитые солнцем ворота, через которые туда и сюда двигались поденщики с наполненными корзинами, взмыленные упряжные лошади и широкомордые волы, шумная детвора, суетливые куры, спесивые гуси, румяные служанки. Если он примечал на горной гряде пару стройных кипарисов, словно языки пламени вздымавшихся к небесам, то представлял себе, как путником останавливается под ними на привал, в шляпе с пером, с забавной книгой в сумке и с песней на устах. Там, где край леса отбрасывал свою зубчатую сень на светлый луг, его взгляд замирал: ему виделись молодые люди, расположившиеся среди анемон и проводящие время в беседах и легком кокетстве, у опушки их уже ждут большие плоские корзины с холодными закусками и фруктами, а в прохладную лесную землю наполовину врыты узкогорлые кувшины с вином, в которые дома еще были опущены кусочки льда.