Во всяком случае, прежде чем идти по грибы, не стоит просить, чтобы тебе сегодня достались красавцы рыжики. Потому что вряд ли рыжики — это то, к чему должен вас проводить тот, кто есть и кого нет одновременно. Все во вселенной происходит по Его всеобщим законам, и, если времена и дела для сборщика благоприятные, он свою корзину с грибами получит по-любому…
А кроме того, есть еще Случай. Может быть, именно божественными принципами предначертано, чтобы случайности все-таки были. А если еще подумать, то дело и вовсе сумасшедшее: случай, который предначертан?! Тогда какой же он Случай? Или он предначертан и не предначертан одновременно? Не знаю — я человек искусства, а не философ, хотя думаю много.
Да, иной раз мне очень хотелось бы знать, а Он тоже иногда думает обо мне? Полагаю, что думает на свой особый манер. Как? Говорят, что даже волосок с головы человека не упадет, если Господь того не хочет. Ну, по-моему, с работой парикмахера Всемогущий ничего общего не имеет, но в этом приведенном мной образном примере скрыт очень глубокий смысл.
Некоторые думают, что Он вообще не вмешивается в мелочи нашей жизни, да и в большие дела тоже. Что Ему есть чем заняться. Однажды устроил мощный начальный взрыв и потерял интерес к результату. Но, по-моему, все обстоит иначе. Пускай Он даже illocalis — безместный, но Он все-таки находится всегда и в любом месте. И, по-моему, Он действует. Беспрестанно. Действует примерно так, как, скажем, одиножды один: при умножении семи на семь мы ведь всегда получаем сорок девять. Отныне и во веки веков. Аминь. Я полагаю, что так было всегда и что число сорок девять, между прочим, существовало уже до совершенного нами действия умножения. Кто первый использовал таблицу умножения, не знает никто; даже нет смысла спрашивать. Так же точно, по-моему, действуют и Божьи законы, и они, конечно, касаются и предопределенности выпадения моих волос в точно определенный момент времени. Для выяснения предопределенности выпадения моих волос можно вообразить, что когда на экране какого-нибудь божественного монитора появится то самое условное число сорок девять, то немедленно произойдет нечто предназначенное именно на это время; почему бы и не выпадение волоска с моей головы. Бог занимается этим не прямо, а посредством своих з а к о н о в. А выпадет какое-нибудь другое число, и мне, по всей видимости, придется вовсе оставить этот мир и его радости и, окрыленному надеждой, начать свою загробную жизнь.
Но надеяться на какую-то прямую помощь Бога в повседневной жизни просто неприлично. Потому что это аксиома: ОН В НАШИ БУДНИЧНЫЕ ХЛОПОТЫ НАПРЯМУЮ НЕ ВМЕШИВАЕТСЯ!
Потому-то и нет большого смысла обращаться к Нему с молитвой о сборе грибов и чем-то подобном. Не то чтобы Он рассердится на такие обращения, но эти дела идут тем манером, какой все равно записан в Его особых духовных скрижалях, и все равно срабатывают по принципу единожды один.
Но когда однажды — надеюсь, через долгое-долгое время — я буду распростерт на смертном ложе, я все же попрошу Его, от всей души попрошу, потому что кого же еще мне просить… Ведь сказал же один хороший писатель, что каждый умирает в одиночку, что тоже верно. (Если исключить illocalis, который, разумеется, следит за этим, но каким-то совершенно особенным образом.) Да, я буду просить и молить Иегову, хотя и знаю, что простой помощи не получу. И не стоило бы просить, потому что сказано же: "Да будет на все воля Твоя!" Значит, по Его одиножды один настал мой смертный часик.
Однако иногда я думал и так, что, вполне вероятно, Он в это время тоже действует совсем простым и единственно возможным образом. Может, и все время действовал. Но Отец Небесный не в силах же ничего сделать непосредственно за нас. Тогда все бы пошло насмарку: вера выродилась бы просто в знание и утратила бы свою уникальную силу. И Бог тогда был бы просто каким-то очень сильным властелином — сверх-Бонапартом или сверх-Иосифом. Но вера ценнее простого знания, потому что она содержит и знание, и незнание. А вместе они составляют уже нечто поистине высокое.
По-моему, нас учат и через наши заблуждения: Бог дал распять Своего любимого сына, чтобы мы позднее поняли, какой страшный поступок мы совершили… И вот вам! Несгибаемая вера выстояла и пережила уже более двух тысяч лет. А ведь этого не было бы, если бы Иисус, посвистывая, спустился с креста.
Бог и сегодня из Своей великой милости допускает свершение наших собственных гнусных деяний, чтобы мы в конце концов сами поняли бы, насколько они гнусны. Мы же тоже можем: исламские террористы, бомбы в Ирландии. С другой стороны, не менее ужасно равнодушие богатых к бедным, которое и порождает терроризм. Ох, этих жутких примеров хватает… Но мы совсем не хотим на них учиться. Хотя две тысячи лет — тоже небольшой срок. В сравнении с бесконечностью. А ведь, может быть, уже довольно скоро — ну, через пару тысяч лет — мы тоже начнем меняться. Бог подождет, у Него есть время. Он, конечно, может и рассердиться в промежутке и кроме большого начального взрыва закатит и большой конечный… Тем более, что его можно устроить нашими же собственными руками. По Его милости мы уже такие умные. А дальше что? Опять все с начала?
Что касается рая, то в него я не очень-то верю, а вот в перерождение — да. Об этом вроде бы говорил сам Иисус Христос, только потом попы повычеркали эти места из священных книг. Более пятисот лет тому назад аж в Ватикане это объявили ересью. А все потому, что возможность перерождения как бы ставила под сомнение наличие Ада. И сейчас в Библии полно мест, которые они, если б сразу сообразили, непременно повычеркивали бы.
В заключение этой трудной главы, которую я написал, правда, в высшей степени просто, чтобы быть понятым, я все подытожу:
ОН — ЭТО БОЛЬШАЯ ВЕЩЬ В СВОЕМ БОЖЕСТВЕННОМ САМОМ СЕБЕ!
И, если мы не подключимся к злопыхателям и будем честными в душе, то Он нас поймет. А насмешничать над Ним невозможно. Но и любить Бога не просто — так он высок и абстрактен.
И я порадовался, когда прочел, что обычный человек и не сможет горячо возлюбить Бога и Иисуса Христа, если они вдвоем сами его в этом не поддержат. Если они не посеют в его душе семена стремления к вере, дело обречено на провал…
Что касается священников, батраков Бога, то я в состоянии оценить их значение. Хотя думаю, что "святой отец" — не самое лучшее выражение. "Святой сын" я бы еще понял, потому что пастор не отец церкви, а ее сын, который учится на ее истории. И в этом выражении было бы больше смиренности. Вот и "духовный пастырь" — очень и очень красивое выражение. Потому что наша душа нуждается в том, чтобы ее немного попасли. Ну, там пастух играет на дудочке и его овечки думают о красивых вещах и о том, как позаботиться о своей душе. Идиллическая картина!
Только вот меня всегда сердило, когда они о своем верховном пастыре, о Нем Самом, говорят так, что складывается облик какого-то мелочного и придирчивого начальника, который только и делает, что косится на нас и все наши заблуждения тут же придирчиво складывает, чтобы в день последний уложить их на чашу весов нам во вред. Он совсем не такой. И, по счастью, более умные Его слуги понимают это и своим разумом.
Да, как я уже сказал, истинных Его слуг, справедливых и порой даже чересчур строгих священников и пасторов я, несмотря ни на что, глубоко уважаю.
Ведь они взяли на себя право и труд трактовать взгляды Его и моего любимого Иисуса Христа. Гораздо более неблагодарная работа в наше время, чем раньше, — единственными представлять высшие принципы, о которых можно и спорить. Власть и сила прикосновения руки святого Петра — его Сам Иисус признавал краеугольным камнем своей церкви, — которые Петр в свою очередь, дружелюбно хлопнув по плечу, передал другому отцу церкви, святому Линусу (а тот в свой черед — другим) — да, можно опасаться, что сила этого благословляющего толчка наподобие передачи палочки во время долгого эстафетного бега уже порядком подзатухла; другой бы уже поставил ее под сомнение, а я вот не ставлю. Если эти, по большей части высокообразованные люди уверены в своей лицензии, пусть все остается так, как есть. Нет, я не какой-нибудь экспроприатор прав.
О РАЗВИТИИ ЮНОГО, СКЛОННОГО К РАЗМЫШЛЕНИЯМ ДУХА
В УСЛОВИЯХ ПОСЛЕВОЕННОГО СЕЛА
(Продолжение)
В деревне, в саду за нашей баней была своеобычная страна чудес; у моего дедушки, строгого, серьезного, с легким презрением относившегося к жизненным удовольствиям, была все-таки одна слабость — дурман, то есть табачок. За баней росли для удовлетворения единственной страсти моего милого дедушки — пожалуй, в какой-то мере достойной осуждения — высокие растения табака с розовыми или желтыми колокольчиками и сладким медовым запахом. Они как-то не очень вписывались своими широкими разлапистыми листьями в скромную, словно избегающую всего слишком большого и вызывающего природу Эстонии. Но мне, "молодому хозяину" — так в шутку называли меня наши батраки — эти посланцы далеких южных стран очень нравились. (Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что разведение табака было, наверное, откликом на "немецкое время" — тогда мужчинам все время не хватало табака.) Я отнес туда и устроил между грядками бабушкино старое низкое ведро для дойки, и частенько сиживал на нем.