— Лек, я, пожалуй, прилягу, отдохну немного.
Он лег в тени от баобаба и тотчас заснул.
А заяц обрезал ослу хвост и огрел палкой так, что бедняга со всех ног бросился бежать по лесной дороге. А на дороге его уже ждала тетка Лека. Она схватила осла за веревку и повела в зайчачий дом…
Когда Буки проснулся, он увидел зайца, заливающегося горючими слезами.
— О! О! — стонал Лек. — Осел со всей своей поклажей спрятался сюда, — и он указал лапой на термитник, из которого торчал ослиный хвост.
— Не плачь, Лек. Давай лучше попытаемся его вытащить, — предложил Буки.
Они ухватились за хвост… раз… два… три… И вытянули, конечно, только ослиный хвост. Только хвост — и ничего более.
— Ну что же, — почесав в затылке, рассудил Буки, — не будем унывать. У нас ведь еще остался бык. Такой толстый! Такой жирный! Такой вкусный-превкусный!
— Ты, как всегда, прав, Буки! — воскликнул заяц. — Только что же мы с ним будем делать? Поведем его домой? А он такой толстый! Такой жирный! Такой вкусный-превкусный!
— Нет! Тысячу раз — нет! — заорал на всю округу Буки, у которого из пасти уже давно текли слюнки. — Нам придется делить его со всеми родственниками. А мы с тобой опять останемся голодными?! Нет! Зажарим его здесь! Сейчас! И хоть раз в жизни да наедимся до отвалу!
— А потом вернемся домой, разыщем мою тетку и продадим ее, — добавил заяц.
Они убили быка, разделали его и развели под бычьей тушей огромный костер.
— А пока бык жарится, — предложил хитрый заяц, — давай залезем на баобаб и там, в тишине и спокойствии, приведем себя перед трапезой в порядок.
— Только я тебя, Лек, предупреждаю, — прорычал Буки, — моя часть — большая.
— Да, да, Буки, — успокоил его заяц. — Тут и спорить не о чем. Ведь мы купили быка на твою тетку.
Они забрались на толстую ветку, устроились там поудобнее и стали приводить себя в порядок. Буки причесал Лека и заплел его волосы в длинные красивые косички.
— Теперь давай я причешу тебя, — сказал заяц гиене.
Буки доверчиво подставил Леку свою голову.
Мысли Буки были сейчас совсем не о прическе; ему виделось: он вонзает клыки в быка… такого сочного… такого жирного… такого вкусного! Вон он, совсем рядом — жарится… и аромат, чудесный мясной аромат, уже щекочет ноздри… скоро, скоро бык будет готов…
А Лек заплетал Буки косы и обматывал их вокруг ветки.
Сделав дело, заяц радостно воскликнул:
— Смотри, Буки, бык уже готов!
Хоп! — и Лек на земле.
Крак-х-х! — Буки повис в воздухе вниз головой.
— Обманщик! — зарычал Буки в ярости, дрыгая лапами. — Погоди же, ты дорого заплатишь мне за эту свою шутку!
— Не сердись, Буки, — смиренно отвечал Лек, начиная трапезу. — Ведь тебе все равно полагается большая часть этого жирного, сочного, этого вкусного быка!
И, обглодав очередную кость, заяц весело кричал Буки:
— Открывай пасть! Получай свою часть!
И кость летела прямо в зубы несчастному Буки.
— Сказка твоя замечательная, — сказал я, подбирая с тарелки последнюю вермишелину. — И все было очень вкусно. Спасибо.
— Что ты вздыхаешь, дорогой?! — воскликнул хозяин. — Я не заяц Лек, а ты не гиена Буки. Или ты думаешь: я забыл, зачем ты пришел?
Он вышел и минут через десять вернулся с большой картонной коробкой.
— Вот, — сказал он торжественно и грустно и покачал головой. — Вот, поскреб, как вы, русские, говорите, по сусекам. Не сердись. Собрал что повкуснее.
— Спасибо, большое спасибо, — бормотал я, принимая коробку. — Я твой вечный должник.
— Какой разговор! — замахал он руками. — Ты слушал, не перебивал — мне приятно сделал. Я говорил и думал — хотел тебе приятно сделать. Ты же видишь: магазин совсем пустой, никто не приходит. Никто не вспомнит о продавце, если в лавке пусто… А ты пришел и слушал меня. Ты приходи чаще. Я гостю всегда рад. И где одному еда есть — там и второму найдется… Ты слушать умеешь — я тебе еще сказку расскажу. У меня целая книжка сказок есть, я ее на рынке купил. Очень интересные сказки. Ты их еще не знаешь. Но я их тебе расскажу — и ты будешь знать…
«Запомни, — говорил я себе, собирая вещи перед отъездом, — постарайся запомнить каждый миг из прожитого здесь. Ты уже никогда не вернешься сюда, никогда не повторится твоя африканская жизнь. Постарайся запомнить всё».
Горячая, кирпичного цвета пыль билась в окна автобуса, идущего в аэропорт. «За-пом-ни. За-пом-ни», — без устали твердила она мне. Сквозь пыль можно было увидеть невысокие беленые дома, голых пузатых ребятишек, лениво бредущих осликов, лежащих в тени собак. И до самого горизонта — вечная зелень джунглей.
В сумке, в постели из моих рубашек, спала обезьяна. Она была спокойна, ибо не представляла никакой художественной ценности, которая не позволила бы ей уехать из страны.
Над дорогой — неизменные революционные плакаты. Среди них чаще всего такой: огромный босоногий африканец прикладом «Калашникова» выталкивает за край континента маленького толстого колонизатора с перекошенным от злобы лицом.
Надеюсь, я не принес зла на эту землю. И расстаемся мы по-доброму…
«Запомнизапомнизапомни», — прощаясь, прокричал город за стеклом иллюминатора. «Запомни», — и навсегда исчез далеко внизу. Вокруг было уже только небо.
Другая, привычная мне от рождения, жизнь ждала меня теперь.
И теперь я все реже, даже и во сне, вижу себя «под небом Африки моей»…
Только безмолвная, как всегда, обезьяна не сводит с меня своих огромных и равнодушных глаз.
Золоченой иглы долго-детская нить,
что сегодня ты сможешь на радость мне сшить?
Сквозь булыжную улицу, сквозь проходной
двор, по лужам по грязным, как прежде, — домой.
Будет колокол бить, ангел станет ли петь?
Дождь сечет или памяти узкая плеть?
А вода, там, где Заячий остров, темна,
не увидеть, хоть мелко, песчаного дна.
Утрамбована тверже гранита земля
стороны Петроградской — отчизна моя.
Вместо предисловия
Никак не сосредоточиться.
Шум времени мешает? Или просто в ушах шумит? Малярия, не добившая в Африке, теперь медленно жрет меня, ударяет в голову? Но рифмуются ли «малярия» и «мороз»?
Зимний, но не оснеженный город за окнами — в своей ночной наготе — почти не грязен: он почти не виден.
Ау, Петербург! Куда ты канул? Отзовись.
Наверное, самое тяжкое время года — от Великой Октябрьской до декабристского восстания. Надо ли было будить в такую темень? Какой и кому от бессонницы прок? И какой сейчас час? С бесстрастной точностью мне тотчас ответили куранты Петропавловки. В холодном разреженном воздухе поплыл колокольный гул, едва ли не осязаемый руками; не успел замереть первый удар — послышался второй, затем — третий.
В детстве я любил слушать по ночам бой часов с Заячьего острова — в полной тишине и темноте, лежа в постели. Без сна: потому что пришло вдохновение.
Слово «вдохновение» я не отдам и сейчас. Ни за какие коврижки!
Постой, о чем ты? Не путай, пожалуйста, Божий дар с яичницей…
Есть ли чего пожрать в холодильнике?
Никак не сосредоточиться. Но в конце концов, надо заставить себя работать. Мужик я или не мужик? Должен я деньги в дом приносить?
Ну-ка, взялись за работу — еще одна попытка добыть денег на прокорм семьи.
«Внезапно драконесса выбросила вперед конусообразную мутную струю — та тотчас же окутала противника. Черный дракон замер и начал стремительно падать».
Господи, какую задницу надо иметь, чтобы навалять горы такого?! Или — как говаривала Фаина Раневская: «Немыслимо, чтобы в человеке было столько г….!»
Мало нам было сто лет назад своих драгонесс? Теперь настал черед американским драконессам? А если мой заокеанский сородич, строча подобное, считал к тому же, что его посетила муза? Стучал по клавиатуре компьютера, хлопал себя по ляжкам и без тени иронии кричал (по-английски): «Ай да молодец!»?
И чем ему черный дракон не угодил? Это ведь чай есть такой. Очень даже хороший. Китайский.
Но раздражение — плохой помощник. Взялся за гуж — не говори, что не муж…
Хотя… если все время делать одну только халтуру — любой от отчаянья на стену полезет. Или я и не достоин ничего иного? Не заслужил «сеять разумное, доброе, вечное»?
Выхожу на лестницу покурить.
Меня встречают знакомые — до боли зубовной, до рези в глазах, до нервного тика — граффити. Облупленные стены покрыты надписями едва ли не сплошь от пола до потолка. Центральное место занимает нарисованный — с явной любовью и тщанием — мужской половой орган. Сверху вдоль него идет надпись: «Товарищ, помни: ты держишь в своих руках свое будущее!» Вопрос философский (и конечно, праздный): что было сначала — нарисовано или написано? Первое слово зачеркнуто; над ним — другим почерком — начертано: «Гражданин». Но и это слово тоже зачеркнуто и заменено на «господин». Кого-то (фанатичного западника?) «господин» все-таки не устроил тоже — надписано «gentlman». Венчает всю эту словесную пирамиду затейливо выведенное славянской вязью «сударь».