Разгоряченное тело отходило медленно. Дождавшись знобкой свежести, неспешно оделся и вдруг углядел зеленоватый лист бумаги. Он машинально потянулся, расправил исписанный бланк и бегло пробежал по нему глазами. «Старая зарубцевавшаяся рана на скуле…» В памяти шевельнулось что-то знакомое, но подзабытое. Петр недоумевал: что бы это означало? Почему слова из протокола заставили его задуматься? И тут его словно озарило. Белуга! Так это та самая белуга, которую они с Усманом с весов сталкивали в прорезь. На ее скуле тоже была зарубцевавшаяся рана. Острые зазубрины тогда больно врезались в руку Петра…
В это время дверь распахнулась и Усман в клубах пара, сияющий, довольный паркой, вывалился в предбанник.
12
Филиппова изба глядела на Белужку двумя небольшими окнами в резных голубых наличниках. По фасаду бревенчатого сруба – палисадник, обнесенный тонкими ошкуренными ветловыми жердями. За жидкой оградой две карликовые вишенки в окружении круглолистых мальв – без цветов и даже еще без бутонов. На высоких стрельчатых стеблях огневками зажгутся цветы в разгуле комариного лета, а пока мальвы стройными, чуткими к ветру стайками разбежались по палисаду.
Свежий сруб купил у плотовщиков еще отец Филиппа. Четырехстенка была рублена в приокских лесах из строевого хвойного избняка и на плоту сплавлена в понизовье. Старик Чебуров поставил ее высоко на каменный фундамент, горницей к реке, стряпной половиной во двор.
Филипп, когда вернулся с фронта, нашел избу осиротевшей. Жена оставила десятилетнего сына городской тетке, а сама укатила с проезжим то ли на Урал, то ли в Сибирь. Оконца были наглухо заколочены, двор зарос бурьяном, тесовая крыша прогнила, покоробилась. Филипп поступил на завод разнорабочим. В свободные деньки потихоньку, не спеша, приводил в порядок дом.
Сына к себе не взял, тетка рассоветовала. Мальчонка учился при заводе в ФЗО. Так он и присох к городу.
С той поры Филипп вдовствовал. Особой страстью к женщинам и в молодые-то годы не страдал, а если по-холостяцки иной раз и наведывался к одиноким бабам, так ничего предосудительного в тем не видел. Но жениться зарекся.
Было поначалу труднехонько мужику хлопотать по домашности: варить, стирать, мыть… Однако освоился. Но домой наведывался редко – в баньке помыться или по другим неотложным делам – и подолгу не задерживался.
Вот и сегодня сидел он после баньки на веранде, попивал чаек и нетерпеливо посматривал на часы. И не знал, что в это же самое время к нему спешит Петр.
Странный этот Усман. Когда Петр, не дожидаясь, пока тот облачится в чистое, объяснил про слова в протоколе, про растерзанную белугу, которую днем раньше сдали они, Усман спокойно, будто ничего серьезного не произошло, сказал:
– Он, Аноха. Мы эта давно знал.
– Кто мы?
– Я знал. Жулик Аноха, мошенник.
– А что же молчал?
– Чава скажешь? – лениво отозвался Усман, натягивая брюки.
– Как «чава»! – осерчал Петр и тут же застеснялся своей невоздержанности. Но Усман не обиделся его гневной вспышке.
– Ты Аноху за рука поймал? Чава кричишь?
– Ну так примета есть.
– Какой примет? Нет примет!
– Ну вот же, вот! – Петр сердился и тыкал пальцем в бумагу.
– Протокол есть, белуг нет, давно консервная банка лежит… Какой тебе еще примет!
И только тут до Петра дошел смысл Усмановых слов. А ведь прав он! Белугу давно отправили на завод, разделали. Попробуй доказать, что эту белугу ранее уже сдавали рыбаки на приемку! Не докажешь.
– У Аноха семь балашка, – ворчал тем временем Усман. – Аноха тюрма пойдет, кто дети кормить будет? Дай бумаг! – Усман зло выхватил протокол из рук парня и разорвал на мелкие части.
Петр после этого и совсем растерялся: выходит, делай Аноха что хочешь, а Усман жалеет его.
– Ты же сам кричал на притонке. мол, в тюрьму надо сажать!
– Кричал, верна, – согласился Усман, – Кричать можно, сажать зачем?
– Вот те на! А если он человека убьет, тоже пусть гуляет?
– Ты, Петр, дурной, да? Зачем такой слов говоришь. Человек… – Усман замялся, подыскивая нужные слова. – Это… человек! Бандит тюрма место. А белуг потрошил – мала-мала озоровал.
– Хорошее озорство! – возмутился Петр и засобирался: – С тобой, Усман, каши не сваришь.
– Зачем каша варить? Марья пирог готовил…
Раздосадованный Петр рушил поговорить с Филиппом. Надо же что-то предпринять. С Усманом дело не обладишь. Засадит сейчас за пирог, будет поить водкой. В другой раз почему бы и не погостевать, но только не сейчас.
Петр еле отвертелся от хлебосольного хозяина и после долгих расспросов, отыскал, наконец, Филиппово подворье. Филипп от души обрадовался Петру.
– Не ждал. Ну заходи. Чего у порога присох? Вот сюда приземляйся, – хозяин подтянул табуретку к столу, – Чаёк попьем.
– Я ненадолго, дядь Филипп. Дело тут такое…
– Пришел коль, что торопиться. Тем более что и не без дела. Филипп подставил уемистую чашку под кран. Тронул верток, и струя крутого кипятка ударила в фарфор. А парень тем временем рассказал ему о своей догадке и про разговор с Усманом.
– И выходит, что потрошеная белуга та же самая, которую мы раньше Анохе сдавали.
Филипп вроде бы и не слушал его, посматривал на реку и противолежащий раздел, изрезанный луговинами, еще неделю назад полными водой, а ныне, после водоспада – яркой предлетней зеленью.
– Н-да… Фокус – ничего не скажешь, – запоздало отозвался Чебуров. – Дал маху Усман.
– Вот и я говорю, если бы он прочитал перед тем, как подписать…
– Упустили время. Сразу коли нагрянуть, можа, и нашли бы. Теперь небось упрятал икру али сбыл давно. Пройда этот Аноха… Ну да что сокрушаться-то. Придумаем что-нибудь. Со свояками надо посоветоваться. Они ребята бывалые. – Это о Мише-большом и Мише-маленьком вспомнил Филипп.
13
Караульная Трехбратинского поста на крутоскатом лбище, под высоченными осокорями. Отсюда верховый плес виден до самого окоема, где на разделе воды и неба еле слышно ворчит тоневой дизель да отстукивают последние путинные дни баркасы-метчики. У песчаного подмытого водой яра застыла косная лодка, а рядом, наполовину вытащенная на берег, задиристо вскинула нос дюралевая шлюпка.
Второй день стояла натишь – предвестница близкого шторма. Миша-большой и Миша-маленький на зорьке, уже светком, вернулись с дозора, выспались и теперь лежали каждый на своей кровати. И сон уже не в сон, а и подниматься охотки нет.
Миша-маленький прислушивается к далеким звукам тони и уже в который раз отмечает про себя, что Филипп мужик деловой, заботливый. Другой ни за какие пряники не решился бы расчистить зарастающий плес. Трудов положили – им да богу одному известно сколько. Египетскую работу исполнили. Зато теперь не нарадуются. И Белужка вширь раздалась.
– Без рабочих рук и золото глина, – вслух говорит он.
– Ты чё? – лениво отзывается Миша-большой и теребит рыжий ус.
– Про Лицевую… Про Филиппа.
– Ну дак… Мужики работливые собрались. Про таких оно и говорят: как сердце стучит, так и рука строчит.
– Факт.
И опять свояки лежат, молчат, рассуждают каждый про себя. Не только про Филиппа и Лицевую, конечно. И Филипп и Лицевая только повод, ниточка, за которую обязательно тронешь, прежде чем о главном надумаешь, потому как это главное связано и с Филиппом и с Лицевой. А оно, это главное, жить спокойно не дает.
Миша-большой: на Лицевой, понятно, такое дело не провернешь, если бы даже и пожелал кто. Три десятка человек – тут шила в мешке не утаишь. А при таком старшом, как Чебуров, подобная дикость и в мыслях не народится. Нет, не могли на Лицевой белугу потрошить. Отпадает эта версия.
Теперь о колхозных ловцах-бударочниках. Тута, конешно, все проще. На бударке двое промышляют. Столковаться легко, в два счета можно снюхаться. Засунутся на лодке в камыши – не то что одну, десяток белуг распотрошат. При такой вольготе да безглазье и человека можно тюкнуть. Было, же в прошлом лете такое. Выехали со свояком-коротышом на Каменскую бороздину в сумерках, а там обловщики шуруют. Развернули дюральку да и туда. Те, обловщики-то, выбрали из воды режак и тикать. Тоже на шлюпке, да что-то все мотор у них чихал: то ли свеча отказывала, то ли в карбюратор вода попала. Одним словом, стали их настигать. Своячок кричит им: «Стой». Куда там, начхали они на нас. Мат-перемат вместо слов нормальных.
А потом как саданут из охотничьего ружья, да не дробью, а пулей, которой кабанов бьют. Просвистел свинец над головами. Своячок-то у кормы в кулачок сжался и рулит по-прежнему следом за бандюгами. Браконьеры, жулье это несчастное, еще раз пальнули, уже по корпусу срикошетила пуля. Что дальше приключилось бы, никому неведомо – то ли смертоубийством, то ли тюрьмой дело обернулось бы за стрельбу.