Смекнули, однако, браконьеры, что ружьем нашего брата не испугать, и хитрость выкинули – бросили под нашу шлюпку сеть-режак. Мотор взвыл как псих и захлебнулся.
Пока ножом срезали с винта режак (а он, паразит, капроновый), они и ушли. Страху тогда натерпелись со свояком, и вес даром – впотьмах даже не признали обловщиков. И уличить нечем.
Выходит, от бударочника можно ожидать всякое безобразие, поскольку он безартельный и сам себе голова. Из сотни, возможно, один такой, а все же есть он, готовый ради копейки на подлость и преступление…
Таким вот образом рассуждал Миша-большой. Но и ему в своих суждениях не все до конца ясно. А загвоздка вся в том, что от Лицевой до бударочников деревенских верст семь-восемь. В состоянии ли полуживая, выпотрошенная белуга осилить такую дорогу? Вряд ли. А впрочем, всякое случается…
Пока Мишу-большого озаряли подобные мысли и терзали сомнения, его свояк тоже не дрёме предавался. Совсем как в сказке: и спать не спал, и дремать не дремал, а думу думал. Но его волновал этот вопрос несколько в ином плане.
Миша-маленький: свои набедокурили или же с городу? Там жулья поболе, но мелкота, размах не тот. Намедни накрыли одного. Дур-р-рак! Пожилой, степенный, а тупой. Леской натаскал сверх положенного. Ну, бывает: азарт и прочее… Взвесили когда – чуть ли не две нормы. Свояк-эт велит ему отобрать положенные пять кило. Тот с дуру самых крупняков отсортировал. От баламут! Подумал бы как след, прежде чем вред себе причинять. Не удержался я, сунул этому городскому губошлепу мелкоту в сумку, а он на дыбки! «Не командуй, – говорит, – какую хочу, ту и беру я наловил. Твое дело протокол составить и наказать».
Вот уж право: старые дураки глупее молодых. Самую что ни на есть мелкоту оставил. Подсчитали: семьдесят девять штук. По два рублика – за полторы сотни набежало штрафу. И поделом.
Положим, этот охламон с белугой слабак связываться. Тут уметель орудовал, дошлый. Не иначе – местный. Сельские – они все умеют, и хитрости им не занимать. В позапрошлую жаркую путину привел след на ферму. Порасспросили, как положено и кого положено, обыск в полной форме нельзя учинять. Для законного обыску из прокуратуры бумага нужна. Да разве по каждому случаю к прокурору набегаешься? Вот и ходили, смотрели, примечали. Уж собирались уходить, свояк – большегон усатый – у поленницы притормозил. Давняя поленница песком засыпана, паутиной запеленатая, с краешку, однако, потревоженная. Вроде бы разбросали поленья баловства ради, да и опять уложили. Свояк мне моргает – рискнем, мол. Решились. Так две бочки балыков обнаружили – запасистым мужичок оказался.
Свои-то, местные, шныряют туда-сюда без передыху и день и ночь, поди разберись тут. С городчанами легше. Их за версту отличишь: лодки, как бабы расфуфыренные, да и сами все больше ухоженные да гладкие, амуничка привозная, вся в замочках и где положено и где не положено: на коленях замочки, на заднице замочки… Подъедешь к ним – опять же обращение чувствуешь. С улыбочкой, да все на вы. Не то что сельские – и на знакомого и на незнакомого тыкают. Легше, легше с городскими. Они и ящики сами пооткрывают и в каюту пригласят: смотри, мол, не сумлевайся. Все на виду. Иной, конешно, и схитрит, припрячет два-три сазанчика или судачка. Не без того. Но схоронить матерую белугу – извини-подвинься. У него спрятного места для того нет. Вот и выходит, что нашенские сблудили. Не иначе. И скорей всего эта лиса…
Миша-маленький вскакивает с кровати, в упор смотрит некоторое время на свояка и говорит.
– Аноха, не иначе…
– Он, – отзывается Миша-большой. – Заметил вчерась на приемке: извивается, сука, как веревка на огне.
– Склизняк.
– Однако голыми руками такого не возьмешь. Тут нужны уличительные факты, – рассудительно говорит Миша-большой.
– Сказано – не доказано, факт, – отвечает Миша-маленький, – А давай-ка, свояк, посидим ночку-вторую у приемки. Небось и Аноха успокоился, если он, конешно. Шумок прошел и стих, а?
– Посидим. Стемнеет как, на шестах и подъедем, чтоб втихую. Ну дак встали. Пожуем малость, да и на Каменскую. Давно там не бывали.
– Наведаемся, – соглашается Миша-маленький, подтягивает штаны и выходит из караулки: пора чай заваривать.
14
Каменская бороздина, о которой вели речь Миша-большой и Миша-маленький, не обозначена ни на одной географической карте, но имеет очень примечательное и интересное бытословие. Глубокой падью рассекает она волжские россыпи с юго-востока на северо-запад. Зарождаясь в пучине моря, верхним своим конном упирается в черни – камышовые крепи вперемежку с ветловым редколесьем.
Не случайно еще два с половиной века назад неугомонный государь российский Петр I остановил свой выбор на Каменской и повелел с присущей ему твердостью обратить причерновой предел ее в бухту, поставить причалы, дабы могли суда каспийские швартоваться. А заодно и столбовую дорогу насыпать из бутового камня от бухты до губернского центра, разбалуй-города Астрахани.
Согнали в камышовую чащобу, в ненасытное комариное царство, работный люд, поставили бараки, возвели церквушку рубленую, плотами гнали лес, подводами – железо, на судах с каменистых побережий Каспия подвозили бут…
И быть бы царскому велению точно исполнену, кабы не смерть Петра. Почуяв послабление, управитель-строильщик зажил вольготно, сорил казной, пил несусветно, а дело государственной важности, запустил безнадежно.
Спохватились власти, учинили взыск, да было поздно. Похватали, пытали кого положено. Даже попик не избежал кары. Присказка есть, что, мол, поп и петух не евши поют. Этот слуга божий и ел, и пел, и пить не забывал. Сослали и его на каторжную жизнь – сибирщину.
С управителем иная история приключилась. Был он в отъезде, то ли в Москве, то ли в Петербурге самом. Только так вышло, что, возвращаясь, остановился он на постой в казацкой крепостице Черный Яр и тут узнал о нависшей над ним беде.
Стройщик этот был человеком широкой натуры, недрогливый. Окликнул он голытьбу черноярскую, распечатал по кабакам винные бочары. А голякам что? Гулять не устать, поил бы кто. Устроил разудалый управитель себе помины при жизни своей, упоил в усмерть ватагу голышную, а сам после поминального гульбища разогнал повозку барскую да с кручи и в Волгу.
Мимо этой кручи и проплывала белуга, после того, как пораненную у плотины и вконец обессилевшую, несло ее водой вниз по Волге. Подталкивало рыбину водотоком, тянуло по порожистому дну, где нашел свой конец незадачливый строитель Каменской бухты.
Немало дней и ночей сплывала она по течению, пока уже в низовье не окрепла, не учуяла в теле вернувшуюся силу. А когда пришла уверенность в движениях и вешняя вода оказалась неспособной повелевать белугой, она была в устье Волги. Искать верховых нерестилищ времени не оставалось: икра дозрела, налилась молоком. Приближался икромет.
Вот тут-то инстинкт и подсказал ей: надо плыть на Каменскую. Много лет назад она опросталась там. И в тот год поджало время. Еще невода морские ежепутинно стояли на северных каспийских отмелях. В ту весну косяк белуг долго плутал меж сетчатых крыльев, пока но приметил окно. Голубыми молниями одна за другой метнулись белуги в проран… и обманулись.
В просторной мотне разнопородное рыбье стадо – укрощенное, безразличное. И те, что последними заскочили в ловушку, пометались-пометались и тоже унялись. Было то ночью, а утром к мотне на подчалках съехались ловцы, сузили мотню и побросали пленников в лодки. Спустя малое время просунули белуге под жабры колючую хребтину-кукан и выбросили за борт. Она рванулась прочь, но хребтина осадила ее.
На кукане продержали их долго. Весна та была непогодистой. Налетевший с севера шквал поломал опоры, положил невод, и ушла добрая неделя, пока его не восстановили. В тс дни было не до белуг: закуканены, ну и пусть плавают. Рыба стожильная, выдюжит.
Шквал спас белугу ~ перетер кукан о борт. В одно утро она почувствовала свободу, вильнула луконосой махалкой и ушла в глубь.
Тогда-то она и выметала икру на Каменской. Всю весну и жаркую белуга плавала с осклизлой истлевающей веревкой в жабрах. Лишь к холодам она сгнила и отвалилась.
Давнее прошлое… Ничего-то белуга не помнит. Лишь удивительное чувство, данное природой всему живому, – инстинкт, напомнило ей о Каменской бороздине, о ее стремительных водотечах, о каменисто-бутовом дне, без которых красная рыба не может выдавить из себя ни икринки.
Белуга еще не знала, что не дойдет до Каменской, что смертный день ее уже настал и что она в последний раз видит холодный оранжевый круг над рекой.
15
После натиши задула моряна. На травных лугах, где еще совсем недавно было море воды и буйствовал икромет, снежными мазками белел цветущий курослеп. Не вскипали полой по утрам от шумных и бесчисленных рыбных косяков, не пугали водоплеском осторожных белых и голубых цапель. По всему ннзкодолу буйно цвело разнотравье. И лишь местами, подернутые шелковником, поблескивали невеликие колужники, в которых еще теплились нарождающиеся рыбьи жизни.