Первое, что мне понравилось: углы наклона тросов и переход от этих прямых линий к тугим фестончатым изгибам парусины. Затем я перевел взгляд на металлическую поверхность кузова между тросами: органические контуры ржавчины были закрашены зеленой краской, но активная ржавчина продолжала разрастаться под новым покрытием, поэтому пятно представляло собой сочетание свежей краски и скрытого под ней металла, изъеденного коррозией. В целом это было по-настоящему красиво, в чем я убедился, объезжая мусоровоз по соседней полосе. И когда передо мной вместо зеленого кузова вдруг появилось голубое небо, я вспомнил, как в детстве меня живо заинтересовал один факт: любой хлам, каким бы грубым, ржавым и грязным он ни был, живописно выглядит, если разложить его на белой ткани или на любом другом чистом фоне. Эта мысль явилась ко мне с единственным вступлением «когда я был маленьким», наряду с видением ржавого железнодорожного костыля, который я где-то нашел и положил на собственноручно подметенный бетонный пол в гараже. (Гаражная пыль при подметании забивается в неровности бетона, в итоге поверхность выходит совершенно гладкой.) Этот фокус с чистым фоном, с которым я столкнулся лет в восемь, срабатывал не только с принадлежащими мне вещами. Такими, как коллекция окаменевших брахиоподов, которые я сложил в белую коробку от рубашек, но и с музейными экспозициями: хранители музеев раскладывают жеоды[16], первые американские очки и скребки для обуви на черном или сером бархате потому, что каждый раз, когда видишь обыкновенную вещь в таком оформлении, догадываешься, что на самом деле она достойна внимания.
Однако о детском открытии мне напомнил мусоровоз, который я в тридцать лет увидел на фоне голубого неба. В этом простом фокусе было нечто такое, что заинтересовало меня сегодняшнего и показалось полезным. Таким образом, ностальгия «когда я был маленьким» вводила в заблуждение: то, что во взрослой жизни я принимал всерьез, она превратила в слезливую сентиментальщину, менее точную и более обманчиво-экзотическую, чем на самом деле. Почему мы оправдываем острой ностальгией любое удовольствие, доставляемое открытиями из детства, если нам уже ясно, что это удовольствие – чисто взрослого свойства? Я решил, что отныне перестану начинать издалека, рассказывая о том, что мне нравится сейчас, даже если мои увлечения растут из детства.
И будто в награду за это решение, позднее в тот же день я заглянул в витрину продуктового магазина и увидел упакованный в пленку сэндвич с этикеткой «сливочный сыр и нарезанные оливки». Мысль о похожем на радужку поперечном срезе оливки, который сидит, как глаз какаду, посреди сливочно-сырной белизны, вдруг показалась мне наглядным примером принципа, заново открытого тем утром: сами по себе оливки – старые, вымоченные в рассоле, соленые и порыжевшие, но вставьте их в оправу из сливочного сыра – и получится жемчужина[17].
Так что теперь мне необходимо сделать две вещи: эскалатор в бельэтаже разместить на чистом ментальном фоне как нечто замечательное и достойное моих взрослых мыслей и заявить, что радость взрослых поездок на эскалаторе для меня состоит большей частью из детских воспоминаний; и тем не менее я постараюсь не впадать в ностальгический тон, поскольку лишь детям присуща способность изумляться этому прекрасному изобретению.
Еще пребывая в состоянии временной эйфории от чувства искренности, вынужден признаться, что, несмотря на всю борьбу с сентиментальными искажениями, они все-таки умудряются пролезть, куда не просят. В случае с эскалаторами я, пожалуй, все-таки сдамся без борьбы, поскольку эскалаторы окружают меня и не меняются (за исключением того чудесного периода, когда боковые стенки стали стеклянными) на протяжении всей моей жизни, потому и не теряют очарования. Но другие вещи, такие, как бензоколонки, формочки для льда, междугородные автобусы или пакеты для молока, претерпели сбивающие с толку изменения, и понять масштабы, диапазон и эффект этих изменений, составляющих нигде не задокументированную повседневную канву нашей жизни (с грубой, шероховатой текстурой, как у дорожной обочины, мимо которой обычно мчишься, не успевая присмотреться), можно единственным способом: беречь первые образы этих предметов в той форме, как они запечатлелись в детской памяти, но когда обращаешься к ранним воспоминаниям, приходится мириться со свойственной им склонностью подтягивать струны фрагментарной историографии на скрипках утраченных эмоций. Теперь я пью молоко крайне редко; та полупинтовая картонка, которую я купил у «Папы Джино», чтобы запить печенье, стала одной из самых последних: это был своего рода опыт с целью выяснить, способен ли я до сих пор пить молоко с прежним удовольствием. (По-моему, такую выборочную проверку симпатий и антипатий следует проводить почаще, чтобы узнать, не изменилась ли твоя реакция.) Но картонки молока мне нравятся по-прежнему, и я считаю, что переход с молока, доставляемого под дверь в бутылках, на покупаемое в супермаркете молоко в картонных пакетах с заостренным верхом был важной вехой для людей примерно моего возраста: те, кто помоложе, полностью свыкаются с новизной как отправной точкой и не ощущают потери[18], а те, кто постарше, уже исчерпали свою способность сожалеть о ранних мелких потерях и могут на сей раз лишь пожать плечами. Поскольку я рос по мере того, как создавалась традиция, я до сих пор благоговею перед молочным пакетом, в котором молоко доставляют в супермаркет, – коробкой из вощеного картона с приятной лабораторной надписью «Герметично». Впервые я увидел это изобретение в холодильнике у своего лучшего друга Фреда (не помню, сколько мне тогда было – лет пять или шесть): блестящая мысль разобрать один треугольный свес крыши картонки, отогнуть его закрылки, и, пользуясь жесткостью материала, вскрыть проклеенный шов, даже не прикасаясь непосредственно к нему, чтобы получилось ромбовидное отверстие – идеальный носик, пригодный для наливания лучше, чем круглое горлышко бутылки или кувшина, ведь молоко из отверстия можно без труда лить очень тонкой струйкой по направляющему углу, что я оценил, поскольку как раз совершенствовал умение самостоятельно наливать себе молока или готовить мюсли, – так вот, эта блестящая мысль вызвала у меня удовлетворение и зависть. У меня сохранилось одно воспоминание о конкурирующей конструкции картонки, в которой бумажная пробка была вделана в угол плосковерхой коробки, однако торжествующее превосходство остроконечного пакета, в котором средства закупорки одновременно служили дозаторами (в отличие, скажем, от металлических носиков, вставленных в боковые стенки упаковок сахара «Домино» или жидкости для мытья посуды «Каскад» – по сути интересных, но никак не связанных с приклеенными клапанами на нижних и верхних гранях коробок), затмило все альтернативы.
Но и к системе доставки на дом, которая продержалась долгие годы даже в эпоху картонных пакетов, я питал сильные, хоть и противоречивые чувства. На ее примере я впервые столкнулся с общественным договором. Молочник открывал нашу парадную дверь и оставлял бутылки с молоком в прихожей, в кредит, заодно забирая пустые вчерашние – обоюдное доверие! Во втором классе нас на автобусе возили на молокозавод и показывали стеклянные бутылки, вмещающие кварту, рядами выплывающие из клубов водяного пара над машиной, которая их мыла с помощью конструкции, похожей на гребное колесо старинного парохода. Несмотря на все мое восхищение картонками, я ощущал превосходство над теми, кто в супермаркете, в молочном отделе, тянулся за продуктами с надписью «Герметично», тем самым признаваясь всему свету, что им не возят молоко домой, следовательно, они не полноценные члены общества, а никчемные бобыли. Но вскоре я заподозрил, что и в королевстве доставки на дом неспокойно. Сначала мы пользовались услугами молокозавода «Онондага»: квартовые стеклянные бутылки там закупоривали бумажными крышечками, плиссированные юбки которых цеплялись за стекло, а торговая марка изображала малыша-индейца в головном уборе из перьев, как в вестерне – сомневаюсь даже, что какое-либо из племен северной части штата Нью-Йорк носило такой. Затем начались слияния молочных предприятий. Молоко по-прежнему привозили бесперебойно, однако название компании на фургоне, да и сам фургон менялись. Заказы доставляли два-три раза в неделю. Появились чужие, иностранного вида полугаллонные бутылки – помню только маркировку «Кин Уэй»: молокозавод разливал свою продукцию по бутылкам другого, закрывшегося, а это значило, что название, отлитое на стекле, уже не соответствовало названию, отпечатанному на крышечке, – тревожная дисгармония. Потом от стеклянных бутылок окончательно отказались, их заменили сначала белыми, пластмассовыми, с красными ручками, а потом и теми же самыми герметичными картонками, какие можно было купить в супермаркете. По привычке или из уважения к традициям мы продолжали заказывать молоко с доставкой, хотя оно чаще стало скисать, простояв целый день не в холодильнике, а в прихожей, пока родители были на работе, а мы с сестрой – в школе. Хотя поначалу я противился, мама начала покупать герметичные картонки в «А-и-П» или посылала меня за ними в семейные магазинчики, но чтобы поддержать на плаву (как мы надеялись) развозчиков молока в те сумеречные годы, мы откликались на грустные рекламные листовки, оставленные между пакетами, диверсифицируя средства в доставку апельсинового сока, шоколадного молока, творога, пахты. К тому времени названия компаний на фургонах указывать перестали совсем; наш дом был последним на улице, а может, и во всем квартале, куда еще доставляли заказы и служил, несомненно, скорее обузой, чем подмогой: развозчики, которые менялись каждую неделю, жали на газ, едва вернувшись за руль, – своих заказов ждали последние сентиментальные потребители во всех концах города. Наконец последняя уцелевшая после слияния молочная компания в листовке сообщила, что прекращает доставку на дом, и переходный период завершился. Кажется, это случилось в 1971 году. Горевал ли я? Всю грусть вытеснило смущение – оттого, что мы связались с неудачниками, которых можно приравнять к развозчикам льда и угля на лошадях, к чистильщикам от «Фуллера», к соединению с абонентом через оператора, – и это в эпоху Бразилиа, «водяных зубочисток», суставчатых рукавов на колесах, телескопически выдвигающихся из ворот аэропорта и прижимающих пластичные виниловые присоски к дверям заполненных пассажирами самолетов, и эскалаторов.