32
Чтобы быстрее попасть в центр, Мэйбилин проделывала один фокус, но он не всегда срабатывал. Когда она выходила от квартирной хозяйки, спускалась по ступенькам, открывала дверь и выходила на улицу, ее сосед, с которым у них совпадали графики, выводил из гаража свой автомобиль. Автобусная остановка находилась как раз напротив, на другой стороне улице, а Мэйбилин как бы случайно бросала: «Do you know what time next bus is?»[60] — при этом она прекрасно понимала, что он не оставит ее на пустой остановке, а тотчас пригласит сесть в машину: «Oh, you’re going downtown? Well, I can drop you off if you want…»[61] — это был ритуал, и всякий раз ему удавалось придать удивленное выражение. Но иногда она выходила слишком рано или уже поздно, а порой сосед имел столь сосредоточенный вид, был буквально погружен в себя, что она не осмеливалась его прервать или он сам говорил, словно извиняясь: «I’m sorry, I’m afraid I’m driving to Newmarket today…»[62] И тогда она стояла в одиночестве, как взрослая, на остановке и ждала автобуса.
В 8 вечера, когда я снова с ней встретился в баре «Кенко», она переоделась — и сделала это для меня, а я подумал, что не привык к такому — она была вся в черном: черный свитер, черная юбка, и была невыносимо прекрасна, словно кошка, бегущая вечером по крышам между труб, пробуждая на ходу десятки дремлющих мифов. Когда я увидел ее, сразу возникло желание обнять, прижать к себе, но я не мог этого сделать, так как между нами ничего не было. Кем она была, как не простой сокурсницей? Разве мы были не просто друзья, которые любят болтать, возвращаясь с занятий? Этот черный наряд мгновенно сделал ее желанной, подчеркивал фигуру, словно зов, манящий заполнить эту пустоту. Единственным ярким красочным пятном был шелковый красно-белый шарф вокруг шеи, он выделялся на черном фоне, это было просто, но очень эффектно. Из репродуктора Билл Хейли тихо пел «Rock Around the Clock», и я не мог поверить, что эта музыка, как и эта атмосфера, создана для меня.
Что касается меня, то я тоже сделал усилие. Как я ошибался насчет этого вечера, если надел галстук, зная, что на моем пиджаке с Карнаби-стрит не хватает пуговицы, а на ее месте сиротливо торчит нитка. Мэйбилин тут же заметила и сказала, смеясь: «Look at that»[63]. Затем, бог знает почему, мы больше не говорили по-английски, как будто в этот раз французский подходил лучше, давая каждому возможность замкнуться в себе. Скорее всего, как мне кажется, французский был новым подходом к нашим отношениям, мы хотели только попробовать. Она настояла, чтобы заплатить за кофе.
От ночного клуба «Фолк блю», куда я ее пригласил, у меня сохранилось только пара воспоминаний: обертки от жвачек и атмосфера, которая в те годы царила в этом английском клубе. Музыканты стекались из дальних кельтских краев, из Эдинбурга, Дублина, предместий Лондона. У них было только одно — две гитары, губная гармошка, бубен и голоса, точеные, как у Джоан Баэз[64], стонущие, как у Боба Дилана[65], сочные, как у Донована[66]. Они раздавались в священной тишине прокуренного и набитого до отказа зала; перемешанная толпа возбужденных тел, колеблющихся между двух миров, готовых взлететь, прижимавшихся друг к другу, сидящих на полу в различных позах — на корточках, коленях, с вытянутыми шеями — в этой невыносимой духоте. Мы понимали, что в этих перемешанных аккордах, в этой музыке дрожала сумасшедшая надежда, и я тут же вспомнил слова Майка: «Music can be а great weapon»[67] Это слышалось в каждой песне, at each new number, поднималось неожиданным рассветом, так же как в последней строчке «Лесов» Торо[68]. Эти голоса разрушали нашу веру в старый мир, они провозглашали настоящее и новое время. Мэйбилин и я пришли одними из последних, сели в глубине зала, прислонившись к стене. Мы были только осколками целого, мы включились в историю, творящуюся в музыке на наших глазах, и эта история была важнее нас самих. Перешагнув через переплетенные тела, мне удалось принести для нее из бара чинзано («Ты знаешь, что я люблю», — сказала она) и достать себе пива.
Внезапно время стало эластичным и тягучим. Я чувствовал бедро Мэйбилин рядом с моим, было жарко как в парной, эта жара пронизывала, сближала, делая нас почти одним целым. Мэйбилин сняла куртку, затем стянула свитер, и когда она запрокинула голову, я увидел, как ее грудь взволнованно приподнялась. У нее были открыты только плечи, но из-за тепла, исходившего от нее, от ее тела, из-за красоты, которую излучало ее раскрасневшееся лицо, она казалась гораздо более обнаженной, чем на самом деле, и я весело сказал: «Му god, you’re half naked!»[69] Она прислонилась плечом ко мне. Я не знал, сделала ли она это специально.
Иногда, в промежутке между песнями, пока зал аплодировал, Мэйбилин угощала меня жвачкой, которой у нее был целый запас, я вытаскивал ее из упаковки и уже пустую тут же возвращал Мэйбилин, как будто бы это была драгоценность, нуждающаяся отныне в бережном отношении. Вечеринка продолжалась, и тоненьких клочков бумаги (ее и моих) все больше и больше накапливалось между ее пальчиков, я отдал их ей на хранение, и я сказал со всей серьезностью, что это огромная ответственность. Она зажала их в кулачке, прижала к груди и, как часовой, играла в них под музыку, комкала, скатывала, складывала, мяла, расправляла, вертела в руках, разглаживала пальцами. Конечно же, это было ребячество.
Для меня было главным то, что она молча взяла все эти бесполезные пустые обертки, такие тоненькие, что могли порваться так же легко, как воздушный шар взлететь, но еще важнее, что она не отказывалась, была готова уступить. Согласие в мелочах.
«Не находишь, что, в какой-то степени, в этих обертках целый роман», — сказала она, и это было только наполовину шуткой.
Среди нас — меня, Симона и Барбары — Мэйбилин была единственной, у кого не было велосипеда. Она зависела от расписания автобусов. Подобно смешной неподвижной статуе, она, в голубом свитере или небрежно на всякий случай наброшенном на плечи плаще, ждала нас у дороги около Королевского колледжа или бара «Кенко». И цвет свитера выделялся на пышности шотландки — веселый голубой штрих в пейзаже, — пока она не замечала нас вдалеке, спускающихся с горки, преодолевающих расстояние колесами, разбрызгивающих спицами реальность в смутную, прозрачную пустоту, растворяющих ее в волнительных сомнениях. Затем, мало-помалу, по мере того, как мы останавливались, спицы приходили в настоящее, как будто множество стрелок внутри стенных часов решили перенестись в прошлые пространства и времена, чтобы ясно указать нам, где и когда мы жили, летучую разницу времен. Мэйбилин привносила в четко распланированный мир радостную и веселую атмосферу, даже просто подняв руку в знак приветствия.
Я задался целью достать ей велосипед, хотя собирался это сделать уже два или три дня назад, так как мы все время что-нибудь предпринимали: прогулки в Гастингс, до Саутенд-он-Си, на побережье, к морю… мало ли куда? Мы разворачивали карту, тыкали в нее пальцем… какие названия мы только не находили! Мы выбирали места по звучанию названия: что же за ними скрывалось? Путешествия всегда переносились и откладывались. Но и в окрестностях Кембриджа было множество старинных пабов, спрятанных в листве вдалеке от прямых дорог, вдоль лент Кэма, где хотелось затеряться, остановиться и полюбоваться красотой пейзажа. Я постарался выбрать для нее наименее испорченный велик.
Все велосипеды стояли в ряд, ждали, что придет человек, выберет один из них, вывезет на просторы, заставит колесить под деревьями, карабкаться по высоким холмам, а потом даст возможность передохнуть на обочине дороги, оставив лежать на свежей траве с торчащим к небу рулем. Тем утром, очевидно, велосипеды ждали именно меня, об этом говорили направленные в мою сторону рули и звонки. Я присмотрелся к одному из них с самой привлекательной мордой, приподнял его, ласково покрутил колеса, которые только этого и ждали. «Покупаю», — сказал я продавцу, доставая кошелек. Затем я, как мог, управлял одной правой своим транспортом, а другой, свободной, рукой держал руль другого велосипеда, словно караван мы добрались по Риджент-стрит как раз до школы, я, как обычно, приставил оба велика к дереву. К сожалению, занятия уже закончились. И мне кажется, что последней уходила Элен, она сказала мне: «Hello, Chris… well, Maybelene already left, you know»[70].
Never would we[71], мы бы никогда не посмели пользоваться телефоном наших квартирных хозяев, так как сумма, которую мы вносили каждую неделю, не покрывала таких расходов, и в этот раз они терялись в догадках, припоминая все звонки: «Chris, didn’t you forget something? Didn’t you make some calls this week?»[72], — а каждому из нас пришлось покопаться в памяти, прежде чем вспомнить: «Oh yes, right, you’re perfectly right, I did, and…»[73] Мы всегда звонили из той или иной красной будки на углу, забрасывая в нее нужное количество монеток. Каждый телефонный звонок был маленьким приключением, так как не было никаких гарантий, невозможно было быть уверенным, что на другом конце провода нужный человек окажется на месте, потому что пути каждого были свободны и непредсказуемы, все зависело от случая, из-за которого вы могли оказаться совсем потерянным, лицом к лицу с огромной пустотой — немногие наши встречи были заранее запланированы, чаще всего мы сталкивались по воле судьбы, на углу улицы, в кафе «Купер Кеттл» или около реки, на тропинках с цветущими клумбами, связывавших лабиринты колледжей и берега Кэма, — чаще всего я натыкался на голос квартирной хозяйки: «Oh, I guess you want to speak Maybelene, well, actually she went out, you know»[74], — или терялся в догадках, когда слышал, как она звала: «Maybelene! Maybelene! There is a call for you…»[75] Проходило несколько чудесных минут ожидания, а затем в телефоне появлялась Мэйбилин, и мне казалось, что никто не может представить, какое счастье я испытывал от звука ее голоса, хотя она всего лишь говорила: «Hello». Мы быстро назначали место и время встречи, а затем я клал трубку и с легким сердцем вскакивал на велосипед.