И как вспомнила про это новое поколение, жадное до новой жизни, до новых удовольствий, с их этими новыми понятиями о том, как надо, видите ли, танцевать, как одеваться и как вести себя в гостях за чаем, да, и они ведь всегда готовы потешаться над тем, чему так радовались, чем так упивались девушки девяностых, — как вспомнила про это новое поколение, сразу почувствовала уже не укол нежной грусти, а грубый тычок тоски. Да, жить приходится в новом, непонятном мире, докучной, лишней и чужой, в окруженье врагов. Стара, устарела, сброшена со счетов. Ведь и сама, бывало, в школе подхихикивала с подружками над не первой молодости классной наставницей.
«Постарайтесь жить ради вашего мальчика», — кто-то написал. Милый Эрик, Лили подумала механически. Всегда так о нем думала: «Милый Эрик»; прямо как отдался в ушах произносящий эти два слова собственный голос. Нет, никто, никто ничего никогда не хочет понять. Ну как, ну как я буду жить ради Эрика, если по восемь месяцев в году он далеко, невесть где; у себя в школе? И он такой еще кроха был, когда убили Ричарда. Никогда мы с ним не разделим горя.
Тем не менее, можно постараться воскресить хоть какие-то сценки из детства и отрочества Эрика. Вот он, бежит по саду, в такой же августовский день, пятилеточка, — красный костюмчик, очечки малюсенькие. Бедный Эрик. Бедняжечка. Всегда был до того некрасивый. Ну ни капельки не напоминает Ричарда. Может, разве что, на дорогого Папу чуть-чуть похож. Лили нежно улыбнулась сама себе и глянула в окно. Кокарда на черном блеске высокой Кентовой шляпы все так же кружила, кружила секундной стрелкой вкруг солнечных часов. Ах, мы же опаздываем, опаздываем. И тут еще другое про Эрика вынырнуло: в форменой курточке приготовишки своей школы едет на новеньком велосипедике, очки другие, теперь окончательно уж безобразные — как-то так особенно выкрученные, чтоб не давили на переносицу.
Конечно, милый Эрик мне всегда, всегда будет самой большой радостью, самым большим утешением. И с каждым годом он будет взрослеть, мужать, все больше будет способен скрашивать мое одиночество. Ах, как опять сердце сжалось. Скрашивать одиночество! Как компаньонка. Чтоб вязание держать. Нет, это не жизнь. Чуть вслух не закричала. Не жизнь. Все к тебе добры, говорят ласковым голосом, прикидывают, что бы сказать такое, тебя развлечь. Не жизнь. Она встала, подошла к другому окну. Глянула через долину, вдаль, на горы, убегающие к Йоркширу, на трубы белилен на речном берегу и на этот кошмар, который портит весь вид: новый санаторий для туберкулезных детей из трущоб Манчестера. «Вот кошмар», — она прокричала свекру, и тот, как водится, хмыкнул.
А моя жизнь кончена, кончена.
Может, вот в это самое окно девушка из преданья Вернонов[12] смотрела, как тонет любовник. Там две крохотные фигурки в низине. Надо бы телескоп завести. Какие глупости. Высокая, важная труба выдавила в небо дым — длинной, грязной загогулиной. Лили отвернулась от вида, слишком больно терзавшего память, встретила взглядом комнату — вот и все, что от жизни осталось: фотография в серебряной рамке — Ричард перед самым отплытием во Францию; щетки для волос — подарили на свадьбу; черный шелковый плащ, часть вдовьей униформы, раскинулся в ногах одинокой, узкой постели.
Одна подруга, она сына потеряла под Аррасом, все тащит к некой женщине на Мейда-Вейл. Не сеансы, нет, просто — она да ты, парочкой, наедине, и даже не затенена комната. Она раньше в магазине работала, эта женщина. Совершенно необразованная. Ее устами вещает краснокожий индеец. Поразительное впечатление, подруга говорит, когда она, в трансе, урчит мужским басом, кричит и хохочет. А сама маленькая, тощая, в чем душа держится. И этот краснокожий индеец через нее выходит, сообщил подруге, что сыну хорошо и он дожидается, когда она к нему придет. Бедняжка-мать заметно повеселела. Трогательно. Но как можно в такое верить? Краснокожий индеец — спасибо большое. Есть, наверно, вещи, которые нам просто не дано постичь, не нашего ума дело. Читаешь книжки, например, «Евангелие будущего», и все так ясно кажется, так хорошо, утешно. А потом — пытаешься сделать еще шажок, а там одна насмешка и тьма сплошная.
И все же искушенье сильное, не отпускает. Пойти, например, к этой женщине, а вдруг и получишь весть — ну, хоть несколько словечек, ах, да что угодно, лишь бы можно поверить. Только представить себе! Женщина, она тебя держит за руку и вдруг — начинает говорить голосом твоего мужа.
Голосом Ричарда. Боже ты мой, как страшно и как изумительно! Выйти из той комнаты и больше никогда, никогда не мучиться. Или, подумала Лили, выйти оттуда, пойти домой, выпить такого чего-нибудь и — уснуть. И сразу оказаться снова с ним вместе.
А еще другая подруга недавно до глубины души потрясла: рассказала, как увидала своего покойного мужа, совершенно отчетливо, он стоял на верху лестницы, дома. У подруги не явилось ни малейших сомнений, что это именно он, муж, пришел ее навестить, утешить, показать, что он живой, как и был, — только на том свете.
Лили все об этом думала, думала. И в конце концов встала на колени и помолилась, чтоб ей явился Ричард. Несколько вечеров подряд так молилась. В начале войны, когда Ричард еще был жив, исправно молилась о том, чтоб он уцелел. Почти все тогда молились. Но с тех пор как его нет, стала молиться только изредка, да, или уж в церкви. Ну так вот, молилась таким образом несколько дней подряд. А потом, вечером, пошла из прихожей по лестнице к себе наверх, переодеваться к ужину, и вдруг: Ричард стоит. Уже почти стемнело, а он стоит, так отчетливо, странно даже, на лестничной площадке у загиба в коридор. Такой, как был в последний раз, в последний отпуск, чуть-чуть сутулый, в той же шинели, в потертом мундире, и вокруг милых глаз морщинки, совсем как у отца, но прежде времени только, и лоб в глубоких бороздах, и светлые, пушистые усы. Так и стоит. А потом ушел. На минуту застыла на верхней ступеньке марша, и — тупо прошла то место, где он стоял, и дальше, по коридору, к себе в комнату. Несколько дней не могла толком осознать, что же произошло. Пробовала взглянуть на дело и так и эдак, старалась себе внушить, что то был знак и что теперь на душе, значит, стало спокойно и хорошо. Но не стало на душе хорошо. Сомнения мучили. Ну невозможно в такое поверить. Нет-нет, все это — результат усилия воли: захотела увидеть, увидела. И в самом желании было ведь что-то низкое. И — взяла и выкинула все из головы. Больше никогда не молилась о том, чтоб увидеть Ричарда.
Ах, как я безумно устала, думала Лили. Я совершенно изнемогаю. Хватит мне изводиться. Да и не о чем мне волноваться. Но ведь эта мысль так же ранит, как и другие. Снова глаза затуманили слезы. И вот моя жизнь. Все кончено, да? Двенадцать лет счастья; больше чем двенадцатикратно оплаченные тряской тех жутких месяцев, когда ежечасно могла прийти та телеграмма из военного ведомства, которая и пришла наконец. Пал смертью храбрых. Лили посмотрелась в зеркало.
Губы дрожат; растянулись в блеклой улыбке; так я на лягушку похожа. Кто это там стучится? Она глубоко вздохнула. Лицо сразу опало у губ, возле глаз. На пять лет постарело.
— Войдите, — выдохнула вслух.
Взяла шляпу с туалетного столика и надела, оправив вуалькy. Под этой шляпой глаза сияют поразительной отрешенностью и печалью. Порой сама удивляешься, как трогательна в черном, маленькая, собранная фигурка, а рядом — в душе — не отмерк еще пленительный образ той девочки в веющей палевой юбке, широкой шляпе с цветами, с фонариками рукавов; образ юной матери. Стук со скромной настырностью повторился. Лили нахмурилась, крикнула резко:
— Войдите.
— Мастер аккурат к карете сошли, миссис Ричард. Велели вам сказать, чтобы поспешали, а то поздно уже.
Миссис Беддоуз улыбалась с иронией, по праву преданной старой служанки. Лили сказала:
— Да я уж полчаса как готова.
И сама тоже улыбнулась, и улыбка, — вдруг поняла, промельк поймала в зеркале — вышла на редкость трогательная, прелестная. Видно было, какое впечатление эта беглая печальная улыбка вкупе с заплаканными глазами произвела на миссис Беддоуз, когда с каким-то усугубленным почтением та отстранилась, пропуская в дверь госпожу. С почтением, уважением к ее горю. Это ж какой страсти пришлось натерпеться. Бедная миссис Ричард.
Лили быстро пошла по сумрачному коридору, легким шагом, в плаще. Солнечный сноп, крутя несчетные пылинки, падал на лестницу из высокого стрельчатого окна. Лестница скрипела даже под таким невесомым шагом. Дубовые резные фрукты на тяжелых балясинах от старости почти совсем почернели. На полпути вниз Лили замерла, постояла, как часто стаивала, вбирая тишь и древность дома. Этот огромный выцветший ковер сверху на стене. Эти сырно-бледные лица, писанные по дереву триста лет тому. И часы тикают так, будто ходит рыцарь в латах. И стало вдруг покойно, тихо, и дивно хорошо так вот стоять, будто бы зарождается внутри надежда. Но нет. Нет, никогда мне его не забыть, никогда. Не забыть нашу жизнь. Не забыть, как мы были счастливы. И потом, Лили думала, надо же быть храброй. Совсем не трудно. Быть храброй, и улыбаться, и дивно всем-всем сочувствовать, просто потому что никто же не знает, как мы жили с Ричардом. Как невозможно счастливы мы были. И раз никто не знает, а мне никогда не забыть, какая была у нас жизнь, и хорошо, и довольно. Я буду храброй и совсем-совсем спокойной, ведь после того, что еще уж такого страшного может со мной случиться, меня пронять? Спустилась на две ступеньки, стояла теперь на свету. Она стояла, облитая чистым золотом, и лицо у нее было, как у ангела, когда Эрик взбежал по ступенькам, к ней, за ней. Весь бледный и запыхался. Будто она его ослепила.