Лили быстро пошла по сумрачному коридору, легким шагом, в плаще. Солнечный сноп, крутя несчетные пылинки, падал на лестницу из высокого стрельчатого окна. Лестница скрипела даже под таким невесомым шагом. Дубовые резные фрукты на тяжелых балясинах от старости почти совсем почернели. На полпути вниз Лили замерла, постояла, как часто стаивала, вбирая тишь и древность дома. Этот огромный выцветший ковер сверху на стене. Эти сырно-бледные лица, писанные по дереву триста лет тому. И часы тикают так, будто ходит рыцарь в латах. И стало вдруг покойно, тихо, и дивно хорошо так вот стоять, будто бы зарождается внутри надежда. Но нет. Нет, никогда мне его не забыть, никогда. Не забыть нашу жизнь. Не забыть, как мы были счастливы. И потом, Лили думала, надо же быть храброй. Совсем не трудно. Быть храброй, и улыбаться, и дивно всем-всем сочувствовать, просто потому что никто же не знает, как мы жили с Ричардом. Как невозможно счастливы мы были. И раз никто не знает, а мне никогда не забыть, какая была у нас жизнь, и хорошо, и довольно. Я буду храброй и совсем-совсем спокойной, ведь после того, что еще уж такого страшного может со мной случиться, меня пронять? Спустилась на две ступеньки, стояла теперь на свету. Она стояла, облитая чистым золотом, и лицо у нее было, как у ангела, когда Эрик взбежал по ступенькам, к ней, за ней. Весь бледный и запыхался. Будто она его ослепила.
— М-м-м, — он выдавил с этим своим безобразным заиканьем.
— Милый, ну надо же помнить, ты считай, прежде чем заговоришь. Ты еще хуже стал.
— П-п-п-прости.
Вот он стоит — до того нескладный и как будто вдруг еще выше ростом, руки-ноги развинчены, и костюм чуть-чуть маловат. Это такая возня, суетня — одежду покупать, и у самого Эрика на сей счет нет, кажется, особых идей — ему бы просто никаких не надо обновок. Другие мальчики в семнадцать уже любят приодеться и такие привереды. Морис выглядел ну прямо как взрослый, когда в последний раз его видала при всем параде. И, главное, это же мне вполне по карману, думала Лили. А вот как Мэри выкручивается, буквально ума не приложу.
— Потому что я совершенно уверена, миленький, ты от этого излечишься, но надо бороться. Нельзя отчаиваться. От всего можно излечиться.
Говоря это, она тянула руки в перчатках, чтоб поправить ему галстук, и лицо ее сияло. Вот — произнесла эти слова и как припечатала все, что сейчас передумала. С нежностью заглянула сыну в глаза за линзами сильных очков. Сам выбрал эти, стальные, когда новые весной покупали, хоть те, в роговой оправе гораздо больше, конечно, ему шли. Ей-богу, иногда кажется, что он прямо нарочно старается быть как можно уродливей: такая гордость превратная. Приглаживая ему волосы, спросила с улыбкой:
— А что, и вправду нельзя, чтоб они получше лежали?
Он вспыхнул, и пришлось, не без раздраженья, себе признаться, что одно только и удалось — вконец его переконфузить.
— Я с-с-старался, мам.
— Милый. — Она нежно улыбнулась, его поцеловала. — Давай поторопимся, нас дедушка ждет.
Под руку сошли в прихожую. Снаружи, в раме крыльца, сверкал сад. У дверей стояла карета, и зад Джона Вернона, водружаемый Кентом и миссис Поттс, застряв на весу, заполонил все пространство от сиденья до козел. Как будто втаскивали большой серый твидовый тюк, до отказа набитый, по горловине стянутый белым шерстяным шарфом и приплюснутый фетровой шляпой. Кент пыхтел, миссис Поттс сопела на последнем рывке. Втащенный наконец в карету, старик повернулся, тяжко плюхнулся на свое место. Заметно осели набок рессоры. На розовом, вальяжном лице Джона Вернона, с серебряными усами и детским слюнявым ртом, стояла улыбка радости и растроганности тем, что он так бессилен, дороден, тем, сколько он доставил хлопот и вот, наконец-то, снова готов к главному своему нынешнему приключению, к поездке. Рыхлая белая веснушчатая рука держала недоку-ренную сигару в опасной близости от распахнутого пальто, от жилета с пятнами еды, составлявшими трагедию миссис Поттс; только выведешь их керосинчиком, глядь, уж новые понасажены. Очень миссис Поттс беспокоила эта сигара. Она повела бровью на Кента, тот мигом смекнул и, подтыкая плед хозяину под бока, исхитрился так поддеть хозяйскую руку, чтоб была от пальто подальше. Миссис Поттс рассиялась блаженной улыбкой, и миссис Беддоуз, выйдя из дому вслед за Лили, заулыбалась тоже. Лили влезла в карету, поцеловала Папу. Села с ним рядом, Эрик примостился напротив. В черном школьном пальтеце, в котелке. Все были в полном трауре, кроме Джона. Миссис Беддоуз даже не сомневалась, что хозяин уж точно подцепит простуду, если только в цилиндре отправится. Они с миссис Поттс, обе седые, в передничках, провожали взглядом своего господина, пока карета выезжала в парк. И прошли за ней следом: затворить садовые ворота.
Они обе прямо невероятно его обожают, думала Лили. И каким же особенным он наделен достоинством — при одной мысли даже гордость охватывает. Это достоинство прирожденное, неотторжимое, от внешних обстоятельств почти не зависит, недаром же им так прониклись эти две женщины, которые последние пять лет, после того легкого удара, моют Папу, одевают, ходят за ним, как сиделки. Вот, катит виктория по ровной, голой части парка — совсем пустой, разве что куст вдруг встанет, сверкнет прудок, а он сидит себе, вот вкатили в аллею: дубы, ясени, буки, — а он сидит себе, улыбается, по-хозяйски довольный, ни на что не глядит, и край пледа уже подпаляет сигара. Улыбнулся, когда она с улыбкой осторожненько плед отстранила. Руку ему пощупала: не окоченела ли. Он хмыкнул.
Тут ни одно дерево не вытягивается в полный рост, потому что парк, хоть в низине, чуть ли не на болоте, все же расположен выше уровня Чеширской долины и продувается ветром с моря; зимой так прямо ураганы бушуют; даже сегодня дует слегка. Есть у Папы любимая байка про то, как он, когда еще пускался в недальние прогулки, встретил однажды в парке американца, морского капитана. Морской капитан понятия не имел, что забрался в чужие владенья. Он сюда ходит каждый день, он сообщил, подышать воздухом. Тут, он объяснил, озоном пахнет. Лучший воздух во всей нашей средней полосе. Бывает же нахальство у людей. Вот ясенек, в тот год посадили, когда Эрик родился; а там, чуть подальше, отсюда не видать, другой, посадили в день свадьбы. И, нарочно себя мучая, Лили стала вспоминать день, который был еще раньше, день, когда впервые увидела Холл. Стояла весна. И, закрыв глаза, ухитрилась, на одну минутку, представить себе парк и дом, как они тогда на нее глянули, — совсем не те, что теперь, но, в сущности, те же, всего-то и разницы, что вокруг солнечных часов были цветочные клумбы, да не срубили еще смоковницу в глубине сада. Пустяшная разница, да, и лучше не думать о прочем, что было, то быльем поросло, и уже не вернешь, не вернешь.
В тот вечер Лили, в халатике, встав на коленки, локтями опершись на туалетный столик, поправила свечи по обе стороны зеркала. Открыла шелковый бювар и продолжила письмо к тетушке:
«Сам дом елизаветинский отчасти…»
Прервалась, погляделась в зеркало. В глазах плясали несчетные блестки свечного пламени. Глаза сияли счастьем. Стекали на плечи яркие волосы, щеки пылали. Какой день! В дневнике — она новый завела — отводилось на каждый день по странице, и была такая детская дурь — не выходить за эти рамки, вот почерк и делался то тесней, то просторней. Уж в такой-то вечер, конечно, придется писать поубористей.
«Сам дом елизаветинский отчасти». Лили вгляделась в зеркало, в густые тени огромной, важной гостевой с высокоспинными креслами, обитыми кретоном с таким крупным, крупным рисунком. Яркий огонь в камине — для уюта, для настроенья развели, конечно, не то чтоб погода требовала — этих теней не разгонял, только делал их странными, фантастическими. И был еще деревянный резной экран, смешной, прелестный, прямо привет от ранних викторианцев. А на каминной полке немыслимые фарфоровые китайские овечки с китайским густым руном — об них можно спички зажигать.
Нет, Лили вовсе не находила комнату такой уж мрачной. Она ждала — ах, да теперь разве уж вспомнить, чего ждала от Холла? Ричард порой говорил о нем так, как будто это тюрьма да и только. Но ведь он просто обожал свой дом; буквально обожал. Я-то, конечно, я-то все бы тут нашла безупречным, неважно, чем это оказалось бы на поверку. Но все и на самом деле оказалось так хорошо!
«…только фасад перестроили, — вдруг решительно побежало перо, — распашные оконные рамы справа от крыльца заменили подъемными аж во времена прапрадедушки мистера Вернона».
Ричард прямо поразился, и так он весь сиял, когда она за ужином расспрашивала его отца насчет этих окон. Потому что, он объяснил, она же с дороги все углядела, когда они въезжали в ворота. Они ведь даже вокруг дома пока еще не обходили.
— Лили все замечает, — он хвастал, и давай рассказывать, вот мол, ходит по старым церквям — не во время службы, конечно, — рулеткой меряет длину нефа, ширину алтаря и так далее, и делает карандашные зарисовки резьбы и лепнины, и все складывает в блокнот. — Ей бы архитектором быть, — и он хохотал, он вгонял ее в краску. Но миссис Верной была такая милая и внимательная и расспрашивала про Святую Марию на Стрэнде, про Святого Клемента Датского[13]. А потом мистер Верной рассказал, как несколько окон, выходящих на конюшни, во времена Оконного налога[14] пришлось замуровать. А потом еще рассказал, медленно, уютно перекатывая слова, историю про кавалера, который перед самой Гражданской войной повадился в дом к барышне, к своей зазнобе.