После всех од и всхлипов и напутствий, не чуждых патетики, самолет всё-таки взмыл вверх. Мы не видели этого как показывают в кино, когда кто-то улетает, но домыслили.
* * *
земля как и я рвала на себе травУ
длинная шея дороги, две фары навыкате…
я как и ты Москва на трезвую не реву
пока чистый лист похмельем на площадь не выпадет
пока от меня отламывали по куску
пока целовали мне стены то пулей то бампером
я как и ты Москва по рельсам гнала тоску
искала бездомных своих и пьяных по тамбурам
зима как и я лечила зубным порошком
гнилые заборы на съеденых прошлым окраинах
я как и ты Москва не помню всех своих школ
не помню учителей- и наверное, правильно.
я как и ты Москва потеряла стыд —
кальвадос парижский из кранов лила вместо водки
ты тоже давай заглядывай под зонты
сверяя дождливые лица с солнцем на фотке
я как и ты Москва из всех новомодных шляп
выбираю простые трущобные крыши на осень
я тоже в душе пару улочек старых нашла
куда никакое метро мою боль не приносит
ветрА как и я листали страницы гардин
искали псалом, или просто знакомый узор на обоях…
я как и ты Москва давно без кремля в груди
а потому когда сносят дома- я не чувствую боли…
ночь как и я боялась спать в темноте
над кроватью ночник оставляла гореть лунным ломтиком
я как и ты Москва всегда прогоняла не тех
и запускала за океан бумажные самолетики…
Я и мой тыБог не в том, чтобы посреди цветущего луга соединить двух прекрасных, достигших брачного возраста. А в том, чтобы в ночном клубе, в пьяном угаре, склеить двух малолетних, упившихся, раздавленных преждевременным взрослением. В том, чтобы и в пасти канализационного люка явить самое чистое из чудес — чудо любви.
* * *
Кто знает тишину в лицо, тот навсегда запомнил ее черты — вылупившихся окон в синий вечер, чопорных стен в пудре обоев, разинутых провалов дверей из комнаты в комнату… Даже иконы, задавленные тишиной, молчат и ничего не выражают. А ты ждешь от всех них избавления, или хотя бы ответов.
Тебе уже не кажется, что ответы нужно встречать не в обвисших штанах от пижамы, и не с кое-как стянутым пучком из немытых волос на затылке, и уж конечно не с дымящейся явиной во рту. И вот ты уже лезешь своими пропахшими табаком и мылом руками в Святое Писание, чтобы поиграть в эту библейскую рулетку, и выторговать хоть какой-нибудь ответ на вопрос, когда же кончится тишина. С тех пор я хорошо знаю Ветхий и Новый Заветы, а также Деяния и Апокалипсис. Иова стал моим закадычным собутыльником, с которым мы по очереди делились друг другу своими бедами, а Исайя заходил на прокуренную кухню, чтобы разогнать дым, налить мне чашку чая с похмелья, и пообещать — как же там, дай вспомнить, ах да — что забуду я посрамление юности моей и не буду более вспоминать о бесславии вдовства моего. И тогда я явственно слышала, как по нашему вздувшемуся линолеуму шуршат шаги, и вошедший шепчет: «Бедная моя…бросаемая бурею…безутешная…» И мне становилось спокойнее, потому что тишину сразу раскалывали какие-то трескучие, словно каминные, шорохи — вЕтра за распахнутой форточкой, моторов на улице, еле слышных разговоров во дворе — и я засыпала лицом на книжке.
* * *
…кто-то хрустит как чипсами грустью стихов опавших
а у кого-то горло болит от зим- после тридцати порций
я наливаю апостолу: Выпьем, Паша,
за бездну, какую не видело око солнца…
* * *
Именно к тому удивительному своей двойственностью периоду моей жизни относится, наверное, самый странный поступок, который я совершила когда-либо, и который особым образом повлиял на всю мою судьбу. Одним светлым и полным полинялой осенней травы, утром, вместо того чтобы предаться тоске, я встала, надела мятые джинсы, заправила в них ночнушку, поверх налепила старую Ленкину ветровку, висящую на мне мешком, зашнуровала кроссовки, и уверенным шагом проследовала на Почту. Там я купила самый простой конверт по России, простояв за этим двадцатиминутную очередь из вечно-деятельных старушек, которые выстраиваются одна за другой везде, где лечат, покупают, выдают, звонят и посылают письма… Потом я присела там же, на Почте, на покосившийся стульчик, рядом с оформлявшими какие-то документы и квитанции, и накарябала, на заранее заготовленном листочке в клеточку, краткое послание, упаковала его в конверт, и в графе «Кому» указала собственное имя, а в «Куда» — собственный адрес.
Вывалившись из затхлого учреждения в теплую весну бабьего лета, я вдохнула полные легкие ветра, и улыбнулась так сладко, как в последнее время только зевала, еще не вспомнив, куда и зачем просыпаюсь. Окружающий мир был абсолютно индифферентен к моему настроению — тетки всё так же толкали перед собой разноцветные коляски, с видом, будто везут не крошечные счастья, а тачки с картошкой, мужики шли кто с барсеткой, кто со строго сдвинутыми бровями, будто решают сложные уравнения, а не просто сдвигают брови; продавщицы всё так же курили вбок от своих овощей и возможных клиентов, будто ненавидя каждого, кто подойдет и что-нибудь спросит. Деревья, еще пока не совсем облетевшие, тоже были не лучше. Как половыми тряпками по кафелю, елозили они своими тенями по асфальту, и ничего не изменилось в них, с тех пор как я вошла на Почту, и никто из них не прошелестел, спросив, что же такое случилось у меня, что я улыбаюсь так сладко, словно зеваю.
* * *
Пейзаж вокруг был блистательно красив, но нереален, как талантливый набросок, и монументален в слякотной тоске, как начатый холст, сырой, пахнущий разбавителем, поблёскивающий невысохшей краской. Я бежала по дорожке, и мне казалось, что стОит взмахнуть рукой перед собой, и масляная краска смажется, поедет, и на ладони останется кусок дороги и травы. А небо войдет своими белилами, как лезвия, в рыхлую землю, и наконец-то они соединятся.
Я бегу по рябому асфальту, впадая из одной улицы в другую, чтобы успеть достигнуть аорты лестничных пролетов, где наверху, на шестнадцатом этаже, пульсирует сердце моей новой квартиры, новорожденное сердце моей Москвы. Там, на крючке в прихожей висит моя куртка, в кармане которой лежит конверт. Мне пришло письмо. Я его еще не читала, я медитирую, что никогда его не читала, и не вскрываю вот уже два дня. Но сейчас мне больно, и я бегу, чтобы быть поближе к этому письму. Не для того, чтобы, не успев снять запачканную обувь, влезть вероломно в карман и разорвать конверт, а просто чтобы быть к нему поближе.
Я просыпаюсь и откидываю тяжелое, но холодное одеяло в сером пододеяльнике. Я еще не знаю, что бывают легкие и теплые. Мои кости погнуты новеньким дешевым паркетом, и наспех постеленная старая шуба не спасает от жесткости пола. Моя душа просыпается на кресло-кровати в нашей с Ленкой халупе, а тело обнаруживает себя в новом доме на шестнадцатом этаже. Всё моё рядом со мной на полу: стакан с остатками чая, еще один с окурками, скомканные джинсы. Стену подпирает икона отца Леонида. А из коридора бьет не выключенный свет. Я просыпаюсь как будто бы с похмелья — голова гудит, словно в ней целый город, и к тому же сейчас в нем час пик — машины ревут и мчатся, врезаясь в виски, прохожие цокают по макушке, а в ушах сработала чья-то сигнализация. Первым делом я вспоминаю про письмо. Я встаю на непослушные ноги, и вмиг оказываюсь возле куртки. Залезаю в карман. Щупаю. Успокаиваюсь немного. Иду в необжитую ванную, где из-под тяп-ляп нашлепанных плиток комьями вываливается цементная масса. Но мне всё равно здесь уютно, как в норке — журчит теплая вода, укутывает желтый свет, и главное — это всё — для меня, никто сюда не проникнет, даже промозглый и мелкий ветерок, такой вредный, лазающий пауком по паутине веток, тот, который вечно околачивается возле нижних этажей заплесневелых домишек. А здесь, так высоко, да еще по новому кирпичу, ходит совсем другой, нестрашный и негрустный ветер, он большой и добрый, даже когда холоден и порывист. Это ветер-птица. Стены сужаются и обнимают. Я возвращаюсь в узенький коридорчик, который почему-то вызывает щемящую нежность, как младенчик, спелёнутый в дешевенькие обои, так похожие на застиранные байковые. Вынимаю письмо из кармана, и сажусь обратно на шубу в комнате. Любопытные звезды послезали со своих полок и гуртом подглядывают из окна в распечатанное письмо. В простреленной груди дома тикает мое сердце: «Галочка, Я тебя очень люблю. У тебя всё будет хорошо. Иисус». Я читаю еще и еще раз. Потом кладу письмо под шубу и быстро засыпаю.
* * *
Мы сидим на холеной кухне твоих родителей. Я украдкой рыскаю глазами по углам, силясь найти случайно затесавшуюся сюда пылинку — ведь здесь живут такие же люди, как и я. Но ее нет. Твоя мама вытаскивает из духовки очередное блюдо. Она довольна столом, сыном и своей жизнью. Она рассказывает, какая у них дружная семья, какие в ней крепкие браки у всех, и как хорошо она воспитала сына. Я смотрю из своей крысиной норки на это торжество домашних кошек, на пуфики и стерильные мисочки для мяса, и чувствую себя чем-то абсолютно инородным. Новенькие зеленые обои похожи на замшу, и гармонируют с темно-коричневыми ящиками кухни, подвешенными над крючками для половников и прихваток. Из-за белого тюля в мягкий зеленый лепесток мирно глядит синева вечера. Странно, что это та же самая синева, что и за моим голым окном. Я не могу в это поверить.