— Что?
— Тебе разве не хочется знать, велела я ему убрать от меня руки или нет?..
— Ну?
— Не глупи. Я с незнакомыми мужчинами не разговариваю».
Полин, каштановые волосы, синие глаза, огромные блескучие звезды на губах — Она тоже обитала у реки, Мерримака, но возле шоссе, около большого моста, рядом с большим ярмарочным и футбольным полем — а через реку виднелись заводы. Много дней провел я там в снегу за разговорами с нею, о поцелуях, до того, как встретил Мэгги. Как вдруг ни с того ни с сего однажды вечером она распахивает эту проклятую дверь и целует меня — подумаешь! В тот первый вечер, когда я ее встретил, я только и вспоминал, что запах ее волос у себя в постели в своих волосах — рассказал об этом Елозе и у него в волосах тоже ее запах почувствовал.
Елозу это заинтересовало. Когда я сказал ему, что накануне ночью мы наконец поцеловались (сидя с ним у меня на кровати, а вся банда — Джи-Джей, Скотти, Иддиёт — на стульях у меня в спальне после ужина, болтали о нашей команде, моя мама мыла посуду, а отец у радиоприемника), Елозе захотелось, чтобы я поцеловал его так же, как целовал Полин. И мы поцеловались; остальные даже не перестали трепаться о команде. Но теперь, с Мэгги, все совершенно иначе — ее поцелуи как дорогое вино, у нас его немного, нечасто — таится в земле — редкие, будто коньяк «Наполеон» — а вскоре и вообще закончится. Жениться на ком-то, любить кого-то другого? Невозможно. «Я люблю только тебя, Мэгги», — пытался сказать я, не успешнее, чем с Джи-Джеем о мальчуковых половозрелых Любовях. Я пытался убедить ее, что для ее ревности никогда не будет поводов, поистине. Но хватит петь — допою потом — теперь история Мэгги — начало ревности моей, то, что случилось.
Смертность сердца моего лежит тяжким гнетом, меня швырнут в яму, уже выгрызенную псами долора [12], как паскудного Папу, слишком заигравшегося с легионом молоденьких девчонок, и черные слезы заструятся из глазниц его черепа.
Ах, жизнь, Господи, — не обретем их больше никогда мы, этих цветочных Новых Шотландии! Не останется больше сбереженных деньков! Тени, предки, все они прошли прахом 1900 года в поисках новых игрушек двадцатого века, как и говорит Селин, — но все равно именно любовь отыскала нас, и в стойлах — ничего, а в глазах пьяных волков — всё. Спросите парней на войне.
Я вижу, как склонилась голова ее в думах обо мне, у реки, ее прекрасные глаза шарят внутри, ища ту нужную знаменитую мысль обо мне, что она так любила. Ах, ангел мой — мой новый ангел, черный, следует теперь за мною по пятам — я сменил ангела жизни на другого. Перед распятием Иисуса в доме стоял я, весь внимание, уверенный во многом, я должен был узреть слезы Господни и уже видел их в лике Его, вытянутом, белом в гипсе, что дарит жизнь — подарил жизнь обкусанную, конченную, со взором долу, руки прибиты гвоздями, ноженьки бедные тоже приколочены, сложенные, как зимние замерзшие ноги бедного мексиканского работяги, которого увидишь на улице — стоит, ждет парней с бочками, их надо будет опустошить, выбросить тряпье, всякую дрянь, и одной ногой попеременно наступает на другую, чтобы согреться — Ах — Голова склонена, будто луна, будто мой образ Мэгги, мой и Господа Бога; долоры Данте, в шестнадцать лет, когда мы не знаем ни совести, ни того, что творим.
Когда я был младше, в десять, я молил перед распятием о любви моего Эрни Мало, маленького мальчика из приходской школы, сына судьи, которого, поскольку он так напоминал мне моего покойного брата Жерара, я любил такой возвышенной любовью — со странностью детства, примешанной к ней, например, молился я фотокарточке брата моего, Жерара, который умер в девять лет, когда мне было четыре, чтобы наверняка оделил меня дружбой, уважением и милостью Эрни Мало — Мне хотелось, чтобы маленький Эрни протянул мне руку, просто так, и сказал: «Ти-Жан [13], ты такой хороший!» И — «Ти-Жан, мы всегда будем друзьями, мы вместе поедем охотиться в Африку, когда закончим школу, а?» Я считал, что он прекрасен, как семь раз отмеренный выбор, поскольку розовые щечки его, и белые зубки, и глаза женщины грезящей, может быть — ангела, грызли мне сердце; дети любят друг друга, как любовники, мы отвращаем взор свой от их маленьких драм по ходу наших взрослых дней. Фотокарточка — также у распятия молился я. Каждый день в школе одной уловкой за другой пытался я заставить моего мальчика полюбить меня; я смотрел на него, когда мы все стояли в шеренге на школьном дворе, а Брат перед нами произносил свою речь, свою молитву в нулевом холоде, и за ним восставала краснота Небес, огромный пар и шар и конские каштаны в переулочке, насквозь пересекавшем двор (приходской школы Святого Иосифа) так, что старьевщики приходили, как раз когда мы строем шли в классы. Не думайте, что мы не боялись! У них были засаленные шляпы, они скалились в грязных дырах на самом верху меблирашек… Я тогда был совсем полоумным, мою голову переполняли фантастические идеи с семи утра до десяти вечера, точно маленький Рембо, сдвинувшийся на своих дыбах. Ах, что за стихи писал я в десять — письма Мэгги — а днем, шагая в школу, воображал, что на меня смотрят кинокамеры: «Полная Жизнь Приходского Школяра», все его мысли, а также как здорово он прыгает на заборы. — Voild [14], в шестнадцать, Мэгги — распятие — там Бог свидетель, мои любовные муки были теперь большими и настоящими, с Его пластмассовой лепной головой, лишь сломанная шея склонена вбок, как всегда печально, печальнее всегдашнего.
— Ты нашел себе свои маленькие темнотишки? — сказал мне Господь безмолвно, Своей головой статуи, перед которой руки мои сцепились в ожидании. — Уже вырос со своим маленьким gidigne? (динь-дончиком). — Когда мне было семь, священник спросил меня на исповеди:
— А ты играл со своим маленьким gidigne?
— Да, mon pere [15].
— Ну, следовательно, раз ты играл со своим маленьким gidigne, прочтешь все молитвы по четкам, а после этого — десять Notre Peres и десять Salut Maries [16] перед алтарем, а после этого можешь идти.
Церковь влекла меня от одного Спасителя к другому; кто другой со мной так после этого поступал? — с чего бы эти слезы? — Господь говорил со мной с распятия:
— Настало утро, и добрые люди по соседству разговаривают, и свет льется сквозь жалюзи — дитя мое, ты оказался в мире таинства и боли, кои понять невозможно — Я знаю, ангел — это к твоему же благу, мы спасем тебя, поскольку мы считаем, что душа твоя так же важна, как и душа всех прочих в этом мире — но за это ты должен страдать, по сути дела, дитя мое, ты должен скончаться в муках, в воплях, в ужасе, в отчаянье — неясности! кошмары! — огни, тяжелые, хрупкие, изнуренность, ах —
Я слушал в тиши материнского дома, гадая, как Господь собирается пособить успеху моей любви к Мэгги. Теперь я видел и ее слезы. Было там что-то, чего не было, ничто, одно лишь осознание того, что Господь нас поджидает.
— Не пристало Господу мешаться в дела мирские, — сказал я себе и поспешил в школу, готовый еще к одному дню.
Вот типичный день, я встаю утром, в семь, по зову мамы, чую завтрак — тосты и каша, на окна намерз дюймовый слой льда, все стекло высвечено розовым от видоизменений океана зимы за окном. Я выскакиваю из-под одеяла, такого теплого, мягкого, хотелось бы зарыться в него на весь день с Мэгги и может быть даже только тьма и смерть без времени; запрыгиваю в свою неопровержимую одежду; неизбежные холодные башмаки, холодные носки, которые я кинул на масляный обогреватель согреваться. Почему люди перестали носить длинное белье? — такая засада натягивать крохотные майки по утрам — швыряю свою теплую пижаму на постель — Мою комнату освещает утро цвета розового угля, полчаса как оброненного с решетки, все мои вещи здесь: «Виктрола», игрушечный бильярдный стол, игрушечный зеленый письменный стол, линолеум поднят с одной стороны и опирается на книги, чтобы для бильярдных шаров были бортики в чемпионатах нашей команды, когда у меня было время, но у меня его больше нет — Мой трагический шифоньер, мой пиджак развешенный в сырости точно пыль от свежей штукатурки потерянный запертый как саманные чуланы цивилизаций с крышами Касбы; бумаги, покрытые печатными буквами моим почерком, на полу, среди ботинок, бейсбольных бит, перчаток, горестей прошлого… Мой кот, что спал со мной всю ночь, а теперь его рывком разбудили в пустой полутеплой постели, пытается спрятаться за подушкой и поспать еще хоть чуть-чуть, но учуял бекон и спешит начать свой новый день, на пол, шлёп, исчезает, точно звук на быстрых лапках; иногда его уже нет, когда семь часов будят меня, уже снаружи оставляет маленькие безумные следы на свежем снегу и маленькие желтые шарики пи-пи, и весь дрожит до самых зубов, стоит увидеть птичек на деревьях, окоченевших, как железо. «Питипит!» — говорят ему птички; я быстренько выглядываю наружу, прежде чем выйти из комнаты, в оконную дыру, крыши чисты, белы, деревья замерзли до полоумия, холодные дома тоненько дымятся, зимой взирая покорными глазами. Приходится мириться с жизнью.