— Я все не могла поверить, — проговорила она, порывисто обнимая его. — До чего же чудесно.
Он отступил на шаг, взял ее руки в свои и поцеловал их в знак любви и почтения.
— Я ненадолго, — сказал он и хрипло откашлялся. — Мы на пороге войны.
Она ответила быстрым кивком, словно птичка.
— Ты очень загорел. И шрам кажется белее обычного.
Он улыбнулся старой шутке. Когда-то лошадь его понесла, прямо в чащу, и он поранил щеку о моток колючей проволоки, неведомо по какой причине оказавшийся на дереве. Так как раны были чистые, ему и в голову не пришло наложить швы или хотя бы повязку — а в результате осталось на удивление точное подобие дуэльных шрамов. Несмотря на все объяснения, в его кругу считалось, что он тайно принимал участие в дуэлях в самурайском стиле, которые были давно запрещены в армии, однако порою случались среди молодых офицеров, не всегда способных устоять перед искушением. Чем яростнее он отрицал это, тем меньше ему верили. Разве он не истинный пруссак? Подобные случаи были редки, но все же были, и время от времени кого-нибудь отдавали под трибунал за участие в дуэли.
Летом, когда кожа покрывалась загаром, шрамы действительно бледнели и становились заметнее. С одной стороны, он по-детски гордился ими, с другой — стыдился их. Они были словно стигматы, на которые их носитель не имел права, но от которых не мог избавиться. Сын и мать вместе смеялись над нелепостью ситуации.
— Сядь поближе, — попросила мать, — и расскажи мне, что происходит. Здесь мы отрезаны от всего мира, еще и радио сломалось.
Вздохнув, он послушно уселся на диван.
— Все так быстро меняется, — сказал он, — что мои сведения могут быть уже устаревшими. Отчасти и поэтому мне необходимо завтра вернуться назад. Фюрер молниеносно принимает решения.
Горничная-полька внесла поднос с напитками, и свинцовая тишина пролегла между ними, пока девушка находилась в комнате. Обычно в ее присутствии они переходили на напыщенный неестественный французский язык, которого та не понимала. Вот и теперь мать сказала:
— Поставки глины в Чехию прекратились, но полагаю, мы найдем покупателя где-нибудь поближе. Я как раз сейчас жду ответных предложений.
Нахмурясь, он отозвался:
— Этого надо было ожидать, судя по развитию событий.
Когда дверь за служанкой бесшумно затворилась, мать проговорила:
— Она попросила у меня отпуск, чтобы навестить родителей. Я думала, она не вернется, и очень удивилась.
— Ach, с чего бы это? — возразил сын. — Она так давно с нами, правда, ни слова по-немецки так и не выучила. Наверно, здесь она ощущает себя дома в большей степени, чем в какой-нибудь польской лачуге — по-моему, ее родители работают на ферме, правильно?
Судьба Польши легкой тенью легла на их беседу; оба поспешили предать ее забвению, испытывая что-то вроде сожаления — назвать это ощущение стыдом было бы преувеличением. Фон Эсслин расчувствовался.
— Приятно видеть, как страна поигрывает мускулами перед лицом своих хулителей. Слишком долго Германия пребывала в покорности, в этом фюрер прав. Слишком долго.
Поддержав его настроение, она изобразила нечто более подходящее, решительное; потом слегка наклонила прелестную головку с лицом в виде сердечка и сложила губки, как настоящая кошечка. Честность и твердость — точно такое же выражение бывает на лице солдатской жены, привыкшей к утратам и готовой противостоять неожиданным потерям с храбростью, во всяком случае, с мужественной невозмутимостью. Сыну нравилось в матери это внешнее выражение стойкости. Многое осталось невысказанным, потому что как немцы они многого не могли обсуждать и делали вид, что все в полном порядке. Но ведь возникали и парадоксы — например, вторжение немцев в Австрию временно отрезало мать от столь дорогих ей музыкальных фестивалей. Нет, самих фестивалей никто не отменял, однако никак нельзя было приехать в любимый Зальцбург или Вену в качестве представительницы господствующей расы… Вот уж нелепость; к счастью, фюрер не страдал подобной щепетильностью. Он посвятил целый день конвульсивной музыке Вагнера и торжественно сфотографировался с его детьми «вагнерятами» — на радость прессе. Очевидно, что он давал понять — интеллектуальное и эмоциональное начала современного немецкого духа и немецких свершений надо искать у художника. В искусстве — духовное оправдание новой веры.
А потом речь, естественно, зашла о вещах, о которых нельзя было умолчать, тешась расслабляющей светской беседой, слишком они были мрачными и слишком неопределенными, отчего требовали некой прямоты, не замаскированной всякими предосторожностями.
— Поймите, мама, сейчас нам следует действовать. Решительно.
Он по-особому, с придыханием, выговорил это слово, коротко взмахнув рукой, словно забивал гвоздь в дверь. Решительно. Мыслями он с мальчишеским удовольствием обращался к своим черным танкам, которые теперь мирно паслись на полях и лугах, двигаясь в направлении границы. Наверно, для кого-то они были отвратительными железными тараканами, управляемыми людьми в шлемах, не менее уродливых и таких же железных. А вот для него все было иначе, одна мысль о танках и танкистах вызывала непомерную радость. Механизированная бригада Седьмой бронетанковой дивизии — дух захватывало от стальной военной мощи, тараканьей мощи. Металлические гусеницы с оглушительным грохотом переползали через асфальтовые дороги, вознося вагнеровский пеан[32] злой силе, которой вскоре предстояло показать себя. От этой мысли сердце счастливо подпрыгивало у фон Эсслина в груди, но в то же время где-то глубоко внутри затаились и слезы. Он еще раз повторил «решительно», придав этому слову толику мрачной привлекательности. Мать и сын не отрывали безрадостных взглядов от своих бокалов.
Когда он поднялся к себе в комнату, чтобы переодеться к обеду, то, оказалось, что служанка уже разложила на кровати его форму, отпарив утюгом складки на брюках. Легкий привкус формальности был как нельзя кстати для первого вечера в обществе матери. Менять традицию не было нужды. Щетки с серебряными ручками и склянки с одеколоном уже покинули кожаные походные футляры, вновь заняв места в ванной, ибо он всегда брился перед обедом. До малейших подробностей тщедушная полька помнила особенности домашней жизни хозяев. Забавно было думать о том, как в ближайшее время ее наравне со всеми официально объявят рабыней… Лежа в горячей ванне, он размышлял об этом и хмурился. Потом, одевшись, спустился в картинную галерею, где к нему должна была присоединиться мать. Высокие окна и маленькое стрельчатое окно в дальнем конце, где было место только для дивана, и концертный рояль, придавали галерее домашнюю интимность. Здесь висели несколько портретов его предков, писанные разными художниками, был один прекрасный Климт,[33] и еще было несколько застекленных витрин с семейными реликвиями, достойными внимания посетителей. Поговаривали о некоей дальней родственнице с отцовской стороны, которая была также родственницей Клейстов,[34] и каким-то чудом в семье оказалась пара его любовных писем и рукописный вариант одной из пьес. Наверно, это был самый ценный экспонат, если не считать нескольких писем, касавшихся военных дел, которые отец получил от Гинденбурга.[35] Архив Клейста был несколько сомнительной добычей, хотя гений поэта уже давно был признан всеми. Однако… он все-таки обидел Гете самым неприятным образом; потом его самоубийство… это было как-то нехорошо(все-таки он происходил из военной семьи). Фон Эсслину довольно живо представилась такая картинка: красивая молодая пара расположилась на природе с большой плетеной корзиной, полной пирогов и фруктов. Фатальный пикник. На дне корзины лежал заряженный пистолет, который ожидал своей очереди, подобно гадюке Клеопатры… Фон Эсслин закрыл глаза, чтобы получше представить согретое солнцем озеро с плавающими лебедями, и услыхал резкий звук в летней тишине, потом увидел, как она падает на скамью, все еще в объятиях поэта… Нет, все-таки это отдавало дурным вкусом.
Одевшись, он достал медаль «Pour de mérite»[36] и прикрепил ее рядом со своим собственным Железным крестом под другими знаками отличия, которые его братья-офицеры обычно называли «конфетти». Медаль «Pour de mérite» (которая соответствовала германскому Кресту победы) его отец получил в конце первой мировой войны. Естественно, фон Эсслин дорожил медалью, и поскольку не мог носить ее открыто, то пришпиливал внутри нагрудного кармана, оставляя наружную сторону для своих личных, куда более скромных наград. Она тешила его и даже придавала уверенности — вроде талисмана. Он знал, что мать обратит на медаль внимание и обрадуется, хотя и не подаст вида. Фон Эсслин налил себе выпить и, усевшись за рояль, буквально заставил себя сыграть несколько мелодий из Штрауса. Пальцы стали совсем непослушными! Ему все время недоставало рояля, и прошла уже вечность с тех пор, как он в последний раз сидел за клавишами. Когда мать вошла, он сразу встал и под руку и повел ее к столу. Ему не хотелось засиживаться допоздна, так как завтрашний день обещал быть очень напряженным. Ужинали при свечах и разговаривали вполголоса — на всякий случай, чтобы никто не мог их подслушать, хотя оба были уверены, что полька не знает немецкого. Мать рассказала ему о визите молодого офицера из районной службы безопасности, который попросил разрешения установить в кухне подслушивающее устройство. Сначала фон Эсслин не поверил своим ушам, а потом расхохотался над тупостью местных служак. От их имения было так далеко до польской границы…