Любимая наша песня.
Бабушка гневно выскакивает из своего чуланишки:
— Срамники, охальники, стыдобушка! Великий пост, а они песельничают!
— На-а-чальник даёт мне приказ, — задористо, сочно рокочет разопревший дедовский голос.
Тоненько дребезжит рядом мой озорной колокольчик.
К религии Иван Романович был равнодушен. Помню, распря с бабушкой получилась. Сразу после полёта Гагарина в космос дед нашёл его портрет и прикнопил в уголке возле иконы Николая Угодника.
Бабушка шумела, дулась на мужа, грозилась сорвать антихриста. Старик решительно протестовал:
— Это вам кось-мось, а не фиги-миги!
Но завелась в семье червоточина.
К нам зачастила бабушкина сноха. Мне было велено кликать её няня Валя. Однако Иван Романович за глаза прозвал её более точно: Пудовка. Пудовые ноги, руки, груди, пудовое одутловатое лицо имела няня Валя. Она обладала пудовым аппетитом, страстью поспать с храпом и безудержной охотой к сплетням.
Дотопает до нашей избы, жалится:
— Уж я и не отудоблю, наверное. Ой, ноженька, ой, коленочка, пригоршню пилюль выписала мне Манька Власова. Да ну их всех. Не лечат калечат. Картошечки бы, маманя, пожарить со сливочками.
Сама жарила и наворачивала картошку. Балакирь молока выпивала за раз.
Дед косился, подмигивал мне, шептал в ухо:
— Пудовка наша всё умяла, во-о! Аж за ушами трещит.
Пудовка тем временем благодушничала: в кооперацию нашу конный какой-то жир привезли, конбижир называется. Никакого масла на дух не надо. Ложку жира с гулькин хвост кинул на сковородку, и всё, и анба!
— Абетюшки, — восторгалась бабушка, — ты, чай, Валя, купи со стаканчик, протведать.
Та обещала и повторно хваталась за могучую коленку:
— Стрелы, стрелы, стрелы! Ник-какой возможности. Полежать пять минут, может, отпустит?
Все пуды свои роняла па хилую бабушкину кроватку. Моментально проходили «стрелы». Шабры и те слышали протяжный, со сладостными всхлипами, храп.
Дед в сердцах уходил чистить калду. Бабушка посуду тёрла, тёрла закопченное десятилинейное стекло для керосиновой лампы, сеяла муку для новых пирогов.
Как-то няня Валя проснулась под вечер, поманила к себе бабушку:
— В Мелекесе дом открыли для таких вот, как твой старик, палаты царские, а не дом. Уборная и та из лакированного камня.
— Абетюшки! — всплеснула сухонькими пергаментными ладошками бабушка, — зачем они с лаком?
Ты кумекай, чё люди добрые калякают. Ивана туда надо поместить, Ивана! Пока возможность есть. Я сама бы в тот дворец попросилась, да не пройду но молодости лет. Всё в палатах тех коленкоровое, к каждому старичку-старушке баба-медичка приставлена для пригляда. Каждый день сладким лимонадом потчуют. Эт вы привыкли к своей калине да тыкве. Бают, что они женятся и расходятся, как молодые.
— Чудеса! Стыд господний! — укоряла Евдокия Ивановна.
Вскорости после этого разговора, как назло, занедужил старый. И Пудовка зачастила к нам. Со всех сторон припирала сноха:
— Дорогая моя, мамочка, ты ведь не молоденькая, за тобой самой, чай, уход нужен. А тут Иван Романович. Кто он тебе? Дивуй бы мужик родной? Не кровь — сукровица. Ведь не расписаны?
— На кой они, бумажки-то, — оправдывалась бабушка, который год бок о бок, рази не муж?
Однажды дед дёрнул меня за рукав рубашки. Болезнь сделала его плаксивым. Иван Романович долго высмаркивался, самодельным гребешком из коровьего рога причесал щетинистые усы, просипел:
— И ты, Коляка-моляка, хочешь меня на погибель спихнуть?
— Хвораешь ведь? — сжался я от жалости. — Там — уход.
Вспомнил Пудовкины обольщения.
— Пойду, раз так, как наша корова, как Субботка, в заготскот. Ты за струментом гляди, вернусь — наймёмся с тобой в Нижнюю Мазу наличники нарезать к Кутуковым.
По грязно полосатому, как замоченное в тазике бельё, снегу отвезли деда Ивана в Мелекес.
Перед поездкой он всё возвращался к божнице. Там документы какие-то искал. Раза три вертался. Его корили:
Гоже там, чего упираешься? Отлежишься, и цурюк, хенде хох, к Авдотье, к Дунярке.
Иногда меня обдавало непрошеной злой радостью: «Некому теперь будет с веретенами посылать».
Странно, что и верхнемазинские жители обрадовались уезду безродного Ивана Романовича, ведь ничего плохого он не сделал, только превосходные изделия творил: точеные пурпурные солонки, поющие веретена, кружевные наличники, резные коньки на крышу.
— Шпиён улепетывает, — скривилась вслед тётка Шилова.
— Герой — с дырой, — сплюнул плюгавый мужичок Рябов.
Через полгода почтариха тётя Нина Меркулова сунула в окно конверт с синей бумажкой. Скончался дед Иван Романович в городе Мелекесе.
А дедов инструмент разошелся по рукам. Верхнемазинские мужики втихомолку приходили к бабушке сумерничать, усаживались на почетный венский стул, стеснительно мяли руки:
— Тёть Дунь, ты мне коловорот не займёшь на пару дён? Верну, ей бо!..
И не приносил мужик инструмент. Зачем старухе коловорот? Верхнемазинские «безрукие бездельники», болтуны завладели гладкими, как галоши, и звонкими фуганками, шершебелями, фальцовками. Даже неприкосновенные пилы с клеймом «Лев на стреле» ушли, ушли, ушли…
Я услышал ненароком, как молилась бабушка:
— Во имя Отца и Сына и Святаго духа… отдала Ивана… там и чисто, и кормят гоже, но… прости меня, матушка Владычица, пресвятая Богородица, прости Христа ради.
В углу за язычком лампадки, в жидком свете милостиво улыбались боженьки и сиял глянцевый голубоглазый «антихрист» Юрий Гагарин. Они походили на близких родственников.
Было это уже без меня. Бабушка ослабла. К ней враскоряку, по-утиному притопала сноха, Пудовка. Долго тяжело отдувалась:
— Занесла тебя нелегкая на Гору, живёшь у чёрта на куличиках, дивуй бы сродников не было.
Поняв, что ругнёй не проймёшь, Валентина сменила гнев на милость. Скоромные глаза её стали ещё маслянистее. Заворковала, замурлыкала.
— Мягко стелет — жёстко спать, — про себя костерила её бабушка.
А сноха пе унималась:
— Как сыр в масле кататься будешь, айда с нами жить. Все люди вместе гужуются, чай, родня-кровинушка одного коленкора.
Бабушка сперва не шла на уговоры своей ветреной сношеньки, чуяла подвох, как с дедом Иваном, потом вспомнила студёную зиму: почти каждый год её избу по самую репицу заносило снегом. Как-то дня четыре сидела заваленная, пока шабры не раскопали.
Ну и поклонилась Евдокия Ивановна четырём углам своей горницы, приковыляла к сыну Виктору, к сладкоголосой своей сроднице.
Само собой, сыновье хозяйство перешло в сухонькие бабушкины руки. Она через силу поила-кормила скотину, стирала, стряпала. Вскоре Пудовка объявила по всей Мазе, что «свекровь у неё — золото, а не свекровь, с такой мамашей и на работу выходить не страшно». И устроилась на завод упаковывать сливочное масло.
С работы тащилась, стонучи:
— Ой, рёбрушки, ох, рученьки! Ой-ой-ошеньки, ломит — спасу нет.
Прямо на печном шестке уплетала горшок тушеной картошки, вылизывала жирную жижу горбушкой.
Под могучими телесами вскрикивала кровать с новомодной панцирной сеткой, и сорванные с резьбы никелированные шарики на боковушках тонко позванивали в лад протяжному храпу. Часа три длился перезвон.
Повеселевшая ото сна Валентина сладко ёжилась, потягивалась долго и беззастенчиво, тормошила бабушку:
Ие-хе-хе, Нюрка-то Шилова сёдни три кила масла упёрла. Знам, зпам, кого подкармливает, ухажёра. Жених называется — пигалица голоштанная.
Глуховатая бабушка бестолково кивала головой:
— Да, да!
— Во тетеря! — злилась сноха, хлопала дверью, шла по шабрам, надеялась там найти благодарных слушателей.
А Евдокия Ивановна припадала к вечернему окошку, сумерничала, караулила ходики, пока до её тугого уха не долетало:
Живёт моя шишига
В высоком терему…
Это возвращался с работы её сын Виктор. Он резко распахивал дверь, пододвигал табуретку к материнскому стульчику и басил:
— Ну, как, не обижают?
Бабушка отмахивалась:
— Боже упаси, обходительная.
Сын размазывал пьяные слёзы:
— Рази ж я тебя в обиду?! Мамка моя, расхорошенькая! А Валюха — золотая баба, найди такую, глазищи… как полтинники, как рашпилем диранёт. Люблю её, зазнобушку!
Хлопал по карманам, будто спички потерял. Как что-то неожиданное, вытягивал из шофёрских прав трёшку.
— На, вот… платок себе купи или материалу какого, и-эх, чтоб мне лопнуть… живёт моя шишига-а-а в высоком терему!
И всё-таки бабушка переметнулась к другому сыну, к Шурке, дяде Саше.
Дяди Сашина жена, городская, чисто одетая повариха, свою родню приняла более чем радушно. За приезд выпили по рюмочке красного вина, закусили мягкими котлетами.