В палисаднике, на некотором расстоянии от стены, валялась опаленная лоскутная кукла. Я бросилась к ней, но отец прикрикнул:
— Оставь! Надо брать только полезные вещи, а не игрушки, да еще неизвестно чьи.
Тут до меня дошло, что в этом жилище раньше обитала точно такая же семья, как наша, с детьми, но эти люди больше не смогут сюда вернуться. Никогда.
Войдя в дом, папа с бабушкой сразу приступили к поискам. Внутри царила разруха; если какие-то вещи и уцелели, они оказались черными от копоти и потому непригодными. В комнатах сохранилась кое-какая мебель, но тоже вся закопченная, совершенно бросовая.
Тогда они решили забрать лестничные балясины.
— Дерево-то с прежних времен, добротное, — заметила бабушка.
— Может, наверх поднимемся? — предложил отец.
Бабушка стала его отговаривать:
— Там, поди, тоже все выгорело, да и ступеньки ненадежные.
Во мне пропадает классная испытательница ступенек. Сколько раз доводилось видеть, как в фильмах герои очертя голову вбегают в горящий дом. Всегда ли они пробуют ступеньки на прочность? Если нет, то мой внутренний голос скептически возвещает: «Не верю!»
Отец решил, что мне можно не опасаться, поскольку я маленькая и легкая. Отправив меня наверх, он с бабушкиной помощью начал выламывать балясины, а мне приказал:
— Что найдешь — крикни! Мебель и всякое такое.
В память врезалась детская комната, заваленная игрушками. В том числе и моделями машинок, которые я коллекционировала. Неповрежденные, яркие — желтые, синие, зеленые, — они в беспорядке расцветили пепелище. В распахнутом платяном шкафу осталась детская одежда, опаленная на сгибах; кроватка стояла незастеленной. Став постарше, я сообразила: пожар случился ночью. В доме все спали.
Посреди кроватки выгорела дыра, сквозь которую виднелся пол. Я так и застыла. Здесь заживо сгорел ребенок.
Когда мы вернулись домой, мама обозвала отца идиотом. Она была вне себя. А он-то считал, что пришел с добычей.
— Из этих балясин получатся отличные ножки для столешницы, — объявил он.
У меня не шли из головы те машинки и кукла. Какой ребенок бросит вот так свои сокровища, пусть даже слегка закопченные? Где в ту ночь были родители? Может, они спаслись?
Из этого пожара у меня выросла целая повесть. Я придумала новую жизнь для обитателей дома. Сотворила семью по своему вкусу: мама, папа, сын и дочка. Все идеально. Пожар стал началом пути. Вестником перемен. Прежняя жизнь была зачеркнута сознательно. Мальчик перерос увлечение машинками. Но память об игрушках не давала мне покоя. Лицо матерчатой куклы неотвязно смотрело на меня с земли блестящими черными глазами.
Первое суждение о нашей семье я услышала от шестилетней подружки. Маленькая, по-детски светловолосая, она жила по соседству. В округе было всего три девочки такого возраста, включая меня, и мы держались вместе, пока не пошли в этом мире каждая своим путем — сперва в начальную школу, потом в среднюю.
Сидя перед нашим домом, возле почтового ящика, мы рвали траву. Пару дней назад нам впервые разрешили самостоятельно проехаться на автобусе. Траву мы выдергивали пучками и складывали бортиком перед собой. Ни с того ни с сего девочка выдала:
— А моя мама говорит, ты чокнутая.
Потрясенная до глубины души, я сделала взрослое лицо и спросила:
— Это почему?
— А не обидишься?
Я пообещала не обижаться.
— Мои мама с папой — и мама Джилл тоже — говорят: это потому, что у вас вся семейка чокнутая.
У меня брызнули слезы.
— Но по-моему, никакая ты не чокнутая. С тобой играть интересно.
Уже в те годы я была не чужда зависти. Хотела, чтобы у меня были такие же светлые, соломенные волосы, рассыпанные по плечам, а не дурацкие черные косички и короткая челка, которую мама, чтобы подровнять, прилепляла мне ко лбу пластырем. Еще я хотела, чтобы отец той девочки был моим отцом, потому что он любил бывать на свежем воздухе, а в тех редких случаях, когда я приходила к ним в гости, сыпал всякими смешными прибаутками: «Здорово-здорово, я бык, а ты корова» или «За „пока“ бьют бока». В одно ухо мои папа с мамой нашептывали: «Мистер Холлс дурно воспитан, хлещет пиво, одевается как грузчик», а в другое подружка твердила: «У тебя родители чокнутые».
Мой отец с утра до ночи просиживал в четырех стенах над огромным потрепанным латинским словарем, водруженным на кованую подставку, вел телефонные разговоры по-испански, пил шерри, а за обедом предпочитал бифштексы с кровью. Пока подружка не открыла мне глаза, я думала, что все отцы одинаковы. Потом научилась подмечать различия. Другие отцы подстригают лужайку. Пьют пиво. Играют во дворе с детьми; прогуливаются с женами вокруг квартала; ездят на машине с прицепом; идя в ресторан или в гости, повязывают галстук с забавными картинками, а то и вовсе обходятся без галстука — надевают рубашку-поло, не бахвалятся значком престижного университета и не шьют жилеты на заказ.
С матерями дело обстояло проще; я так обожала маму, что ни о какой зависти не могло быть и речи. Правда, для меня не было тайной, что она подвержена нервным расстройствам, пренебрегает косметикой, не придает значения нарядам и не стоит у плиты, как другие. В общем, я бы не возражала, чтобы мама была такой, как у всех: почаще улыбалась и занималась бы — по крайней мере на посторонний взгляд — только своей семьей.
Как-то раз мы с папой смотрели по телевизору фильм «Степфордские жены». Папа был в восторге, а меня обуял ужас. Разумеется, я приравняла маму к Катарине Росс — единственной женщине из плоти и крови, уцелевшей в городе, где всех остальных жен заменили безупречные, послушные роботы. Несколько месяцев меня мучили страшные сны. Повторяю: я бы не возражала, если бы мама немного переменилась, но только с тем условием, чтобы она ни в коем случае не умирала и никогда, никогда не уступала свое место другой.
В детстве меня преследовал страх потерять маму. Она частенько запиралась у себя в спальне. А нам с сестрой по утрам хотелось ее внимания. Мы подбегали к отцу, выходившему из ее комнаты, и он объяснял: «У мамы сегодня болит голова» или «Маме нездоровится, ей нужно полежать».
Через какое-то время я убедилась: если выждать, пока отец спустится к себе в кабинет, куда нам путь был заказан, а потом постучаться к маме, она, возможно, впустит меня к себе. Тогда можно будет шмыгнуть к ней под одеяло, поделиться своими фантазиями или поприставать с вопросами.
Ее недомогания сопровождались рвотой, и однажды я увидела это своими глазами. Войдя к ней в спальню, с которой сообщалась отдельная ванная с туалетом, я увидела отца, стоявшего ко мне спиной на пороге ванной. Мама издавала жуткие сдавленные звуки. Я успела заметить, как у нее изо рта хлынули в раковину красноватые рвотные массы. В зеркале над раковиной мама заметила мое отражение где-то на уровне отцовских бедер. Содрогаясь от спазмов, она кивнула в мою сторону; отец выставил меня на площадку и запер дверь. Родители тогда повздорили. «Черт бы тебя побрал, Бад, — сердилась мама, — когда ты научишься запирать дверь!»
Помню, от маминых подушек пахло вишней. Такой тошнотворно-сладковатый запах. Похожий запах исходил в тот кошмарный вечер и от насильника. В детстве и юности я долго отказывалась понимать, что это запах спиртного.
Мне нравится история знакомства родителей. Отец служил в Пентагоне, но бумагомарание всегда давалось ему лучше, чем военное дело. (В учебке ему приказали штурмовать стену в паре с приятелем-новобранцем, так папа умудрился сломать тому нос каблуком, не сумев опустить ногу на сцепленные замком руки напарника.) А мама жила с родителями в городе Бетесда, штат Мэриленд, и работала в журналах: сначала в «Нэшнл джиогрэфик», потом в «Америкэн сколар».
Они пришли на первое свидание по совету общих знакомых. И возненавидели друг друга с первого взгляда. Мама сочла отца «самодовольным ослом», и после того вечера — проведенного в компании другой парочки, которая и устроила их встречу, — оба ни о чем больше не помышляли.
Но через год судьба свела их вновь. Не то чтобы между ними вспыхнула страсть, но и неприязни уже не было, и отец пригласил маму на второе свидание. «Твой папа был единственным молодым человеком, кто по доброй воле ездил из столицы на пригородном автобусе, чтобы потом отмахать пять миль пешком от конечной остановки до нашего дома», — любила повторять мама. Это, видимо, подкупило мою бабушку, и вскоре молодая чета пошла под венец.
К тому времени отец уже защитил в Принстоне диссертацию по испанской литературе, и родители, перебравшись в Северную Каролину, осели в Дареме: отец начал читать лекции в университете Дьюка. А мама, томясь целыми днями в одиночестве и не сумев завести друзей, начала выпивать. На первых порах — незаметно.
У мамы всегда был беспокойный характер; ей претила роль домохозяйки. Она не раз повторяла, что нам с сестрой крупно повезло родиться в другую эпоху. Мы верили. Пятидесятые годы были, в нашем представлении, сплошным кошмаром. Мамины отец и муж (наш папа) заставили ее поступиться карьерой, потому что замужней женщине работать не к лицу.