У мамы всегда был беспокойный характер; ей претила роль домохозяйки. Она не раз повторяла, что нам с сестрой крупно повезло родиться в другую эпоху. Мы верили. Пятидесятые годы были, в нашем представлении, сплошным кошмаром. Мамины отец и муж (наш папа) заставили ее поступиться карьерой, потому что замужней женщине работать не к лицу.
Ее запои продолжались менее десяти лет, но в этот промежуток времени мы с сестрой появились на свет и вышли из пеленок. В этот же промежуток времени папина карьера пошла вверх, и в результате сперва они вдвоем, а потом и все мы вчетвером то и дело переезжали с места на место: сначала в Мэдисон, штат Висконсин, потом в Роквилл, штат Мэриленд и наконец в Паоли, штат Пенсильвания.
К 1977 году мама была в завязке уже десять лет. За эти годы у нее, как выражались у нас в семье, часто случались «глюки». Так мы называли ее приступы. Если отца было не видно и не слышно (даже в прямом смысле слова: он месяцами пропадал в Испании), то мама порой заполоняла собой весь дом. Ее паническая нервозность передавалась остальным, поэтому в таких случаях время тянулось вдвое дольше и мучительнее. В отличие от нормальных семей у нас никогда не было уверенности, что, отправившись в ближайший супермаркет, мы сделаем там покупки. Стоило маме переступить порог магазина, как ее охватывал панический страх.
— Возьми дыньку или что-нибудь такое, — говорила мама, когда я стала постарше, и совала мне банкноту. — Жду в машине.
Во время таких припадков она сгибалась в три погибели и начинала быстрыми движениями растирать грудину, чтобы — говоря ее словами — не лопнуло сердце. Я бежала в магазин, хватала дыню и — на обратном пути — что-нибудь из уцененных продуктов, а сама мучительно думала: доберется ли она до машины? Не убьет ли ее очередной «глюк»?
В кино, как и в реальной жизни, припадочных всегда усмиряют какие-то типы в белых халатах — все на одно лицо, совершенно невыразительные персонажи. Примерно то же самое можно сказать и о нас с сестрой. Подчас в моих воспоминаниях просто не находится места для Мэри — на первый план всегда выступает мама и ее недуг. А когда я спохватываюсь: «Ах, да, ведь Мэри тоже была с нами», она видится мне именно в таком качестве — как вторая мамина подпорка, захваченная на всякий пожарный случай.
Иногда мы с Мэри сразу брали на себя роль обслуги. Мэри заботливо провожала маму в машину, а я мчалась покупать дыню. На моих глазах сестра превращалась из маленькой девочки, которой мерещился близкий конец света, в своенравную девушку, не желавшую потакать «глюкам» и сносить взгляды и реплики прохожих. «Не смей тереть груди», — шипела она матери.
По мере того как она ожесточалась, я, наоборот, преисполнялась сочувствия: утешала маму и осуждала сестру. Если Мэри предлагала помощь, я ее с благодарностью принимала. Если же она фыркала или сама заражалась маминой нервозностью, я просто воздвигала между нами барьер.
Единственное проявление нежных чувств отца к маме, оставшееся у меня в памяти, — это краткий поцелуй на автобусной остановке, куда мы приехали его проводить перед научной командировкой в Испанию. Тот случай можно описать под заголовком «Только не надо сцен». Попросту говоря, поцелуй был результатом моей подсказки, затем просьбы и, наконец, слезных настояний.
В ту пору я уже начала сознавать, что другие супружеские пары, в отличие от моих родителей, обнимаются, держатся за руки, целуются в щечку. Так они вели себя в супермаркетах, на прогулках, на школьных мероприятиях, куда приглашали родителей, и, конечно, у себя дома, когда я приходила в гости.
Выпрошенный для мамы поцелуй наглядно доказал, что их супружеские отношения, в общем-то прочные, были начисто лишены романтики. Папа уезжал, как всегда, на несколько месяцев, оставляя нас одних, и решил, что обязан выразить какие-то чувства.
Мама тогда вышла из машины, чтобы помочь отцу вытащить из багажника чемоданы, и собиралась с ним распрощаться. Мы с Мэри остались на заднем сиденье. Меня впервые взяли провожать папу в длительную командировку. Он, как обычно, волновался. Мама, и без того нервная, волновалась еще больше. Наблюдая за ними с заднего сиденья, я сообразила, что в этой картинке чего-то недостает. И я стала канючить: «Поцелуй маму».
Отец буркнул что-то вроде: «Оставь, Элис, это ни к чему».
Но не тут-то было.
— Поцелуй маму! — крикнула я, высунув голову из машины. — Поцелуй маму!
— Жалко тебе, что ли, папа? — с досадой сказала моя сестра, которая была на три года старше и, как я поняла впоследствии, уже знала расклад.
Если мне хотелось получить подтверждение, что мои родители ничем не отличаются от других супружеских пар нашего городка, и даже от мистера и миссис Брэйди, героев популярного телесериала, то этот вынужденный поцелуй ни в чем меня не убедил. Он лишь открыл мне глаза. Дал понять, что в семействе Сиболдов любят по обязанности. Отец чмокнул маму в лоб — чтобы только дочка не приставала.
Много лет спустя мне попались черно-белые фотографии, на которых отец, водрузив на голову венок из ромашек, сидел в озере среди водяных лилий. Он улыбался во весь рот, не стесняясь неровных зубов, которые его родители, весьма стесненные в средствах, не исправили ему в детстве. Но на этих фотографиях он лучился счастьем и не беспокоился о таких пустяках. Кто его снимал? Уж конечно, не мама, это точно. Коробка с фотографиями попала к нам после смерти бабушки Сиболд. Я искала хоть какой-то ключ к разгадке. Мама строго-настрого запретила вытаскивать фотографии, но я спрятала одну за пояс юбки.
Уже тогда я ощущала нехватку чего-то важного, но не могла выразить это словами; мне было обидно за маму, которая, как подсказывало мне чутье, страдала больше всех и могла бы расцвести, получив желаемое. После случая на автобусной остановке я никогда не просила и уж тем более не требовала никаких сантиментов, потому что не хотела вновь увидеть пустоту родительских отношений.
Вскоре мне стало заметно, что папа с мамой прикасаются друг к другу лишь по чистой случайности. В детстве я иногда замышляла военную хитрость с одной целью: добиться ласкового прикосновения. Мама обычно сидела на диване с рукоделием или с книгой. Для моей задумки лучше всего подходили те случаи, когда она читала и одновременно смотрела телевизор. Чем больше отвлекающих моментов, тем больше шансов подкрасться незамеченной.
Устроившись на другом краю дивана, я мало-помалу перемещалась в мамину сторону, прикидывая, как бы положить голову ей на колени. Когда это удавалось, она рассеянно опускала пяльцы (если в тот момент занималась вышиванием) и начинала перебирать мои волосы. Помню, наперсток холодил мне лоб, а я, как бывалый воришка, могла с уверенностью предугадать, в какой момент меня застукают. На этот случай были заготовлены жалобы на головную боль. Таким способом можно было выклянчить пару-другую поглаживаний, но и только. По малолетству я еще размышляла, что выгоднее: убраться самой или подождать, пока меня отстранят насильно и велят сесть прямо или пойти почитать книжку.
Моей слабостью были наши собаки: пара ушастых ласковых бассетов, которых звали Фейхоо и Белль. Первая кличка была дана в честь какого-то испанского писателя,[1] отцовского кумира, а вторая выбиралась так, чтобы «даже непосвященные» могли понять. «По-французски это означает „прекрасная“», — снисходительно объяснял папа.
Обращаясь к нам с сестрой, отец по рассеянности то и дело называл нас собачьими кличками; по одному этому можно судить, во-первых, кого у нас в доме любили больше всех, а во-вторых, насколько папа был поглощен наукой. Что собаки, что дети — когда он работал, ему было все равно. И те и другие — мелкие, отвлекают от дела, путаются под ногами.
Собаки твердо знали, что дом поделен на четыре зоны. Отцовский кабинет, мамина спальня, наша с сестрой детская, а также любое место, где в данный момент находилась я. Таким образом, Фейхоо и Белль (а впоследствии — сменившая ее Роуз) всегда могли попытать счастья в одной из этих четырех зон. В каждой находилась рука, которая в рассеянности потреплет уши или хорошенько почешет бок. Собаки, роняя слюну, неуклюжим паровозиком катались из комнаты в комнату и развозили хорошее настроение. Они нас смешили и объединяли — без них и папа, и мама, и сестра жили бы только своими книгами.
Дома я старалась не шуметь. Когда остальные трое читали или работали, находила себе какое-нибудь занятие. Например, экспериментировала с продуктами. Делала желе из пакетика и ставила под кровать. В сушильном шкафу пыталась приготовить рис. Порой смешивала в аптечных пузырьках мамину и папину туалетную воду, создавая собственные ароматы. Рисовала. Карабкалась по ящикам под потолок погреба и часами просиживала в бетонной темнице, поджав ноги к подбородку. Разыгрывала в лицах историю Кена и Барби, в которой Барби к шестнадцати годам вышла замуж, родила и добилась развода. На бракоразводном процессе (здание суда было сооружено из листа ватмана при помощи ножниц) Барби указала причину: от Кена не добиться ласки.