— Терезина, певица.
— Ах, вот что! — воскликнул лакей, улыбаясь с насмешливым недоумением. — Вы ее так изволите величать? Терезина — и все? А сами–то вы кто такой?
— Дома она или нет? — спросил молодой человек, хмурясь и шмыгая носом. — Доложите ей, что приехал Микуччо, и впустите меня.
— В такое время их никогда не бывает дома, — с деланной улыбкой ответил лакей. — Госпожа Сина Марнис в театре и...
— А тетушка Марта? — прервал его Микуччо.
— Так, значит, ваша милость племянником ей приходится? — Лакей мгновенно стал воплощением учтивости. — Входите, пожалуйста, входите. Дома никого нет. Тетушка Марта тоже в театре. Раньше полуночи не воротится. Нынче бенефис госпожи... кем она приходится вашей милости? Кузиной, выходит?
Микуччо смешался и ответил не сразу:
— Нет, мы с ней... нет, она мне не кузина... Я... я Микуччо Бонавино, она знает. Мы земляки, я приехал повидать ее.
Услышав это, лакей решил, что можно обойтись обыкновенным «вы», без «вашей милости», и провел гостя в каморку возле кухни, где кто–то оглушительно храпел.
— Посидите здесь. Сейчас принесу лампу, — сказал он. Микуччо первым делом бросил взгляд туда, откуда доносился храп, но ничего не разглядел, потом начал рассматривать кухню, где повар с помощью поваренка готовил ужин. Смешанный запах горячих кушаний ударил ему в нос — у него даже голова закружилась: Микуччо приехал из заштатного городка Мессинской провинции, больше суток провел в поезде, с утра ничего не ел.
Лакей внес лампу, и существо, храпевшее за занавеской, которая висела на шнуре, протянутом от стены до стены, сонно пробурчало:
— Кто там?
— Вставай, Дорина! — громко сказал лакей. — Я привел сюда господина Бонвичино.
— Бонавино, — поправил Микуччо, согревавший в эту минуту дыханием руки.
— Бонавино, верно, Бонавино, знакомого госпожи. Ты спишь как убитая: в двери звонят, а ты и не пошевелишься. Мне надо на стол накрывать, не могу же я разорваться, слышишь? То повару объясняй, что и как, то с приезжими гостями разговаривай...
Кто–то оглушительно зевнул, потом закряхтел, потягиваясь, потом, очевидно от холода, издал звук, напоминавший ржание, — таков был ответ на замечание лакея, который удалился, воскликнув:
— Ну и ну!
Микуччо, улыбаясь, следил, как тот шел по смежной, тоже полутемной, комнате, как потом открыл дверь в огромный ярко освещенный зал, где стоял роскошно сервированный стол, в изумлении он уставился на этот стол и, только когда снова услышал храп, перевел глаза на занавеску.
Лакей, перекинув салфетку через руку, сновал взад и вперед, ворча то на Дорину, которая так и не проснулась, то на повара, нанятого, судя по всему, специально для сегодняшнего торжества и надоедавшего непрерывными требованиями объяснить то одно, то другое. Чтобы и его не сочли надоедливым, Микуччо благоразумно решил проглотить непрерывно возникавшие вопросы. Конечно, следовало бы сказать или дать понять, что он — жених Терезины, но Микуччо помалкивал, а почему — и сам не знал; скорее всего потому, что скажи он это — и лакею пришлось бы повести себя с ним, с Микуччо, как с хозяином, меж тем, глядя на него, такого непринужденного и даже в жилете элегантного, он смущался при одной мысли о подобном признании. И все–таки, когда тот в очередной раз пробегал по комнате, Микуччо не выдержал и спросил:
— Простите, а чей это дом?
— Наш, надо полагать, покамест мы в нем живем, — бросил в ответ лакей, не замедляя бега.
И Микуччо только и мог, что покачивать головой.
Значит, черт подери, это все–таки правда! Поймала фортуну за хвост! Ну и дела! Лакей — по виду важный господин, повар, мальчишка–поваренок, какая–то Дорина, которая храпит за занавеской, — и все они в услужении у Терезины! Кто бы мог подумать?..
Он мысленно представил себе убогую мансарду — там, далеко, в Мессинской провинции, где некогда жила Терезина с матерью. Пять лет назад, когда бы не он, Микуччо, мама и дочка умерли бы с голоду. И это он, он открыл сокровище, скрытое в горле Терезины! В ту пору она пела не умолкая, пела, как чирикает воробей под стрехой, понятия не имея о своем сокровище; пела от горькой досады, пела, чтобы не думать о нищете, которую он старался по мере сил облегчить, несмотря на вечные ссоры из–за этого с родителями, особенно с матерью. Но мог ли он бросить Терезину на произвол судьбы после смерти ее отца? Бросить только потому, что она осталась без гроша за душой, а он худо–бедно, но все же зарабатывал на жизнь, состоя флейтистом в муниципальном оркестре? Уважительная причина, нечего сказать! Сердцу–то ведь не прикажешь!
Да, это было поистине наитием свыше, подсказкой самой судьбы — его решение сделать ставку на голос Терезины, на который никто и внимания не обращал, решение, принятое им сияющим апрельским днем. Стоя у слухового оконца, обрамлявшего ярко–синий клочок неба, Микуччо слушал Терезину — она напевала любовную сицилийскую песенку, — и он до сих пор помнил, какие там были нежные и страстные слова. В тот день Терезина была очень печальна — отчасти из–за смерти отца, отчасти из–за упрямого сопротивления родителей Микуччо; помнится, он тоже был печален — так печален, что, слушая Терезину, не удержался от слез. А ведь она не раз пела ее, эту песенку, но с таким чувством — впервые. И до того он был потрясен, что через день, не предупредив ни Терезину, ни ее мать, привел в мансарду своего приятеля–дирижера. Тогда–то и начала она учиться пению, и два года сряду он тратил на Терезину почти все свое жалованье: взял для нее пианино напрокат, накупил нот, делал время от времени дружеские приношения учителю. Далекие прекрасные времена! Терезина горела желанием пробить себе дорогу, завоевать славу, которую предсказывал ей учитель; и какие пламенные ласки расточала она в ту пору Микуччо, стараясь выразить всю глубину своей благодарности, и какие у обоих были надежды на совместное счастье!
Меж тем тетушка Марта только горестно качала головой: так много всякого повидала в жизни бедная старуха, что ни на что уже не надеялась; она боялась за дочку, не хотела, чтобы та хоть на миг поверила в возможность вырваться из сетей смиренной нищеты, и к тому же знала, знала, как дорого обходится ему эта безумная и пагубная затея.
Но Микуччо с Терезиной все пропускали мимо ушей, и тщетно она сопротивлялась, когда молодой, но уже известный композитор, услышав ее дочь в концерте, заявил, что не дать ей настоящего музыкального образования у лучших педагогов — значит поистине совершить преступление: в Неаполь, пусть едет в Неаполь и поступит там в консерваторию, чего бы это ни стоило.
И тогда он, Микуччо, не долго думая, рассорившись с родителями, продал именьице, завещанное ему дядей–священником, и отправил Терезину в Неаполь для завершения музыкального образования.
С тех пор он ее не видел. Письма... да, письма он получал, сперва от нее, пока она училась в консерватории, потом от тетушки Марты, когда, после блистательного дебюта в театре «Сан–Карло», Терезину наперебой стали приглашать лучшие оперные театры и ее с головой захлестнула сценическая жизнь. На почтовых открытках под тщательно выведенными дрожащей рукой каракулями бедной старушки всегда была коротенькая приписка Терезины — на большее у нее не хватало времени: «Дорогой Микуччо, подписываюсь под всем, что сообщила тебе мама. Будь здоров и помни обо мне». Они заранее договорились, что Микуччо даст ей пять–шесть лет, чтобы утвердиться на сцене: им ведь не к спеху, оба молоды. И все пять лет он показывал эти письма направо и налево, стараясь опровергнуть клевету на Терезину и тетушку Марту, которую распускали его родные. Потом он заболел, чуть не отправился на тот свет; и вот тогда, без ведома и согласия Микуччо, тетушка Марта и Терезина перевели на его имя кругленькую сумму; деньги частью разошлись во время болезни, но то, что осталось, он буквально вырвал из загребущих рук родителей и теперь приехал, чтобы вернуть их Терезине. Потому что денег ему не надо — нет, нет и нет! Не из–за того, что Микуччо считал их милостыней — он ведь достаточно на нее потратился, но... нет, нет и нет! Почему? Он и сам не знал, особенно сейчас, в этом доме... только нет, нет и нет! Прождавши столько лет, можно подождать еще немного. К тому же денег у Терезины явно вволю, будущее она себе обеспечила, значит, приспело время исполнить давний их уговор назло всем маловерам.
Нахмурившись, Микуччо встал, словно чтобы утвердиться в своем решении; он опять подышал на окоченевшие руки и начал притопывать.
— Замерзли? — спросил, пробегая мимо, лакей. — Теперь уже скоро. Идите на кухню. Там согреетесь.
Микуччо не последовал совету лакея — тот слишком смущал и сбивал его с толку своим вельможным, видом. В полном унынии он сел и задумался. Немного погодя в дверь так громко позвонили, что он вздрогнул.