А Кочегаров? Видел я зашоренных, но таких... Мы сидели вдвоем в камере. Он был сектантом. Небольшая горстка людей устроила нечто вроде демонстрации, требуя свободу вероисповедания. Кочегарова, как застрельщика и скандалиста, арестовали. Он твердил только одну фразу: "Все от Бога!!!" и с концом. Что бы ни происходило, у него на все был один ответ. Он послал весточку домой с просьбой не приносить ему продуктов, - Бог его кормит. Тем Богом - Господи, прости меня - был я, потому как по-братски делил с Кочегаровым свои передачи. Как-то я спросил его: "А если вдруг мы рассоримся, и я перестану тебя подкармливать?" Он ответил: "Все от Бога". Было жаркое лето, у меня же, кроме сапог, в которых я попал в тюрьму, другой обуви не было. "Намордник" над окном раскалялся так, что в камере трудно было дышать. По правилам арестант всегда должен быть одет, то есть находиться в "мобилизационной готовности", - вдруг вызовут на допрос. Я попросил тетю купить мне туфли с полотняным верхом. Она купила. Я снял наконец сапоги и вздохнул с облегчением. Попросил и Кочегаров своих купить ему туфли. Купили. Передали. Он надел, прошелся, потом снял, стал крутить-вертеть. То внутрь заглянет, то снаружи осмотрит. Внимательно исследовав свою стопу от пальцев до пят, он промолвил: "Вот разум Всевышнего! Смотрите, как он сотворил человека - нога подходит к обуви тютелька в тютельку. А вы?! Все от Бога!"
Я возразил, что Господь дал человеку разум, дабы он выдумал обувь для ног самых разных размеров! Ничего не вышло. Ответом мне было: "Сначала он ногу сотворил. Все от Бога!"
Я только седьмого апреля увиделся со своими товарищами по организации, в одной из комнат внутренней тюрьмы, именуемой красным уголком, состоялся суд над нами. Председатель трибунала - Бурдули, старший лейтенант; судьи Чахракия и Эсиава, оба майоры; секретарь - крохотная тщедушная армяночка. Вот и все. Никаких защитников, прокуроров и прочих глупостей. Зачем нужен был этот фарс?! Объявили бы: Абдушелишвили, Сванидзе, Сута - расстрел; Каргаретели, Харагаули - двадцать- двадцать пять лет лагерей с последующим пятилетним лишением гражданских прав; Мачавариани - двадцать лет; Арчил Цулукидзе, Вахтанг Джорджадзе - пятнадцать. Остальным, почти всем - десять, включая и женщин, всех трех. По мнению прокуратуры, я заслуживал расстрела, и вот двенадцатого апреля, в день вынесения приговора, я оказался в камере смертников. Лично для меня ничего неожиданного в этом не было. Мы все догадывались, что к нам применят высшую меру - конвой был усиленным. В камере смертников я провел целый месяц. Поскольку подробности гибели Кемаля мы узнали только на трибунале от Вахтанга Джорджадзе, то скорбь о нем заглушила во мне беспокойство о собственном будущем. Вот как случилась эта беда. Кемаль был у Вахтанга, остался у него ночевать. У Вахтанга ничего общего не было с организацией Кемаля. Просто они были друзьями. Вахтанг даже не знал, останется ли Кемаль ночевать у него. Кемаль остался. У Вахтанга была комнатенка в одном из тупиков улицы Энгельса. Дом лепился к подножию Сололакской горы. Вход в комнату был с подъезда, но была еще балконная дверь на задний двор. Уснули. Вахтанг - в своей постели, Немаль на тахте, не раздеваясь. Перед рассветом раздался стук в дверь. Вахтанг и Кемаль проснулись оба. Кемаль, приложив палец к губам, попросил Вахтанга не отзываться на стук и вышел из комнаты через балконную дверь. Едва он вышел, началась стрельба. Входная дверь в комнату была хлипкой, чекисты взломали ее, влетели внутрь. Стрельба на балконе продолжалась. Дом был окружен... Все стихло... Тяжело раненного Кемаля втолкнули в машину и увезли в больницу Ортачальской тюрьмы. Комнату тщательно обыскали и опечатали, препроводив Вахтанга во внутреннюю тюрьму. Кемаль, не приходя в сознание, скончался по приезде в больницу. Вахтанг, поскольку другой вины за ним не было, получил свои пятнадцать лет за гостеприимство.
Беспокойство об участи Кемаля и моих товарищей, приговоренных к расстрелу, едва не свело меня в могилу. Я меньше всего думал о собственной судьбе и будущем, может, потому, что подспудно был уверен, до расстрела дело не дойдет. В камере смертников "жизнь" начиналась ночью, днем все, или почти все, спали, потому как на расстрел выводили ночью, а на помилование днем, но в камеру ни те, ни другие не возвращались. Во время войны приговоренных расстреливали тут же, в пристройке внутренней тюрьмы. Если раздавался металлический лязг двери, шарканье шагов приговоренного и надзирателей, а минут через двадцать глухой звук выстрелов, мы знали, приговор приведен в исполнение! Где именно расстреливали? В пристройке. Она принадлежала тиру спортивного общества "Динамо" и тянулась коридором вдоль тюрьмы с металлической дверью в тюремный двор. Тут обычно заключенного ждали врач, прокурор и начальник тюрьмы. Коридор был освещен, он оканчивался точно такой же металлической дверью, как и со двора. По одной версии, шел по коридору смертник, за ним - дежурный заместитель начальника тюрьмы. Заключенный шел относительно спокойно или в состоянии шока, полагая, что приговор будет приведен в исполнение за дверью в конце коридора. Бывали, правда, случаи, когда до нас доносился рев приговоренного из комендатуры и даже со двора, - странно, что редко! Палач стрелял в затылок смертнику, когда тот подходил к металлической двери. Поджидающие во дворе врач, прокурор и начальник тюрьмы входили, чтобы удостовериться в смерти. Производился еще один контрольный выстрел, после чего открывалась металлическая дверь крематория, надзиратели вкатывали труп, и дело было закончено, если не считать, что один из надзирателей наблюдал в дверной глазок за тем, как горит покойник. Вот так-то!..
За всю отсидку самое большое впечатление на меня произвел все-таки Лацабидзе. С ним я встретился в камере смертников. Он был довольно пожилым человеком лет пятидесяти, не меньше. О нем мы ничего решительно не знали. Возможно, фамилия тоже была вымышленной. Его вызвали ночью; зная, зачем осужденных вызывают в это время суток, он и бровью не повел. Пока открывали дверь, Лацабидзе шепнул, чтобы я взял сверток и спрятал его. Я подтолкнул к себе сверток ногой. Еще он шепнул, что меня не расстреляют, там все написано, и вышел из камеры. Он ни с кем не попрощался, на лице его не было и тени страха. Когда уводили кого-нибудь ночью, оставшиеся сидели как оглушенные. Так и на сей раз. Некоторое время мы пребывали в оцепенении, пока не послышались со двора два роковых выстрела. Не могу сказать, странно это или стыдно, но человек так устроен - все мы тотчас уснули. За мое пребывание в этой камере Лацабидзе четвертым выводили на расстрел. И все четыре раза мы, сокамерники, проваливались в сон. Я проснулся в тревоге оттого, что не развернул сверток... В нем оказалась окровавленная рубашка. Под проймой химическим карандашом было написано, кому я должен передать ее. Я надел рубашку на себя - так мне удалось вынести ее из камеры смертников. Потом - из внутренней тюрьмы в Ортачалах, оттуда - в колонию завода шампанских вин. Я отыскал адресат, выполнил обещание. Пришел молодой человек, представился младшим братом казненного. Взял сорочку и ушёл. Он не выказал ни сожаления, ни чего-нибудь похожего на скорбь, просто поблагодарил и ушел. Я и по сей день не знаю, какая трагедия обрушилась на эту семью... Кончим. Что было потом, я об этом, кажется, уже вспоминал... О побеге с завода шампанских вин - да, но о последующих событиях - нет... Отложим на потом!.."
Васюгань оказалась низменной степной рекой, напоенной болотными водами, - никаких подъемов и трудных препятствий. Одна беда, сани были тяжелыми и затрудняли передвижение на лыжах, а еще донимала боль в суставах, порой нестерпимая. На новые костыли ушло несколько дней - пока отыщешь ветви с развилиной, пока их обстругаешь. Ближе к руслу деревья росли не густо, там-сям. Наконец все устроилось, но теперь к боли в суставах прибавилась боль в натруженных подмышках.
"Нужно бы сделать привал, пока не заживут подмышки, но времени нет. Выход один - терпеть... Лыжи приторочены к саням. Если поработать кистями рук, подмышки передохнут... Что ни говори, а двигаться надо. Как бы отвлечься от боли... Возьмемся за воспоминания... Этого добра хоть отбавляй - одни побеги чего стоят... Переберем сначала?.. Нет, вспомним истории тех времен, когда после первого побега мы перебрались на Северный Кавказ... Какие именно? Ясное дело, те, что оставили свои отметины... Печальные, приятные или просто забавные... Все равно, лишь бы забыть о болячках! Где такие найти? Все, что связано с побегами, слишком тягостно... Может, расскажем о Тамаре-буфетчице с Олагирской станции? Да, это годится!.. Оставь, пожалуйста, тебе, кажется, не восемнадцать лет?! Сентиментальная история... Может, и так. Но это на первый взгляд, а копнуть глубже, поймешь, что поведение Тамары - подспудный протест против насилия... Она была женой ингуша. Мужа выселили в Казахстан. Тамара же, благодаря грузинской фамилии, избежала депортации и осталась на Северном Кавказе. Поднакопив малую толику денег, она ездила навещать мужа. Работала то в одном месте, то в другом. Когда я встретился с ней, она была буфетчицей на Олагирской станции... Давай-ка сначала, а?.. У меня были потрепанный паспорт и военный билет на имя Саванели Георгия Александровича. В Беслане Толик-Медник, майданщик, поездной вор, с которым мы вместе мотали срок, пообещал достать свидетельство об освобождении по амнистии, но для этого нужно было выждать, пока бы объявился владелец документа, у которого Толик должен был взять его. Именно это вынужденное ожидание и привело меня в Олагир. По легенде, я только что вышел из заключения и искал себе работу, чтобы вернуться на родину, в Грузию, не в этих обносках, а в мало-мальски приличной одежде!.. Осенью того года кукурузные поля почти по всему Северному Кавказу оставались неубранными - не хватало рабочих рук. Если кто брался ломать початки, ему давали половину собранного им урожая, но к тому времени, как я попал в Олагир, эта кампания давно кончилась. Как бы то ни было, сошел я с поезда. Меня удивило отсутствие людей - всего каких-нибудь три-четыре человека на перроне. Было утро, обратный поезд отходил только завтра в десять утра. Я вошел в здание. Тут тоже было безлюдно. На одной из дверей висел кусочек картона с надписью "Буфет". Я вошел - никого, кроме буфетчицы, и та целиком ушла в свои мысли, а может, в мечты. Завидев меня, она вскочила, поздоровалась... По правде говоря, вид у меня был такой, что ей бы не здороваться со мной, а с криком бежать куда глаза глядят... На буфетной стойке ничего, кроме сковородки с холодными пирожками, не было. Зато на полках в ряд стояли бутылки водки. Пирожок стоил ровно столько, сколько у меня было. Я взял один, сел за угловой столик. Проголодался как собака, но ел так, будто только что угостился цыпленком табака. Буфетчица заговорила со мной. Я пересказал ей свою легенду. Она сочувственно заметила, что в этих краях уже собирать нечего. Я знал об этом, но мне нужно было дождаться обратного поезда. И по сей день не пойму, что ею двигало, но она дала мне три пирожка, двадцать пять рублей, чтобы я пошел побрился и, если работает баня, искупался. Я отнекивался как мог, но она настаивала, и я взял деньги. Возле станции пролегала речка и называлась она, кажется, Хатал-Доном. Я пошел вверх по ущелью, нашел укромное местечко. Было холодно, но я по возможности обмылся. Смысла в подобном купании не было - я завшивел. В побегах редко приходилось заглядывать в баню - на груди у меня красовалась большая татуировка, особая примета что надо! В Олагирской бане номеров и в помине не было, а в общее отделение я не мог сунуться.