Стасик запихивает свои бумаги в чемодан, встает и прощается:
— Извините, если чем обеспокоил…
— О чем ты говоришь! — обижается мама. — При чем тут беспокойство? Я бы с радостью помогла, но ведь неизвестно даже, с какой стороны подступиться. И, прошу тебя, сообщай обо всем. Держи меня в курсе событий.
— Але! — кричит в коридоре дядя Миша. — Але! Свердловск?
Он выносит из комнаты стул, когда разговаривает со Свердловском, и усаживается возле телефона. В Свердловске у него брат.
— Свердловск? Да! Кто говорит? Кто? Не слышу!
— Начинается… — бурчит мама. — Не было еще случая, чтобы что-нибудь услышал, но упорно продолжает названивать! Какое-то ослиное упрямство… Светлана, задерни штору.
Я закрываю поплотнее дверь, задергиваю штору, но голос дяди Миши все равно слышен у нас в комнате.
— Эт кто?! — кричит он. — Крестная?! Эт ты?! Эт ты, говорю?! Эт я! Михаил! Миша! Миша это! Из Москвы! Из Москвы, говорю! Эт Зина?! Зина! Я думал, эт крестная! А Федор дома?! Федор, говорю, дома?! Федор!
— Ненормальный! — злится мама. — Возьми сядь и напиши письмо. Так нет, лучше будет целый час орать. Можно подумать, что у него срочная депеша. Или он чем-то безумно занят! С утра до вечера бьет баклуши.
— По буквам скажи! — кричит дядя Миша. — По буквам, говорю!
— Или это просто какое-то дурацкое бахвальство? — хмыкает мама. — Дескать, знай наших, по телефону вызываем! Нет, я этого не могу понять. Первый час ночи! Нужно же, в конце концов, хоть сколько-нибудь считаться с соседями.
— Ва-ле-рий! — передает дядя Миша по буквам. — Валерий, говорю! Ы! Ы!.. Выслал! Валерий, ы, Семен, Лариса… Не твоя Лариса! Эт я по буквам передаю! Выслал! Выслал, говорю!
Наконец дядя Миша заканчивает свой разговор, в квартире становится тихо. Мы укладываемся спать. Папы все нет. Слышно, как за стеной подымается лифт. Вот проехал третий этаж, четвертый, пятый… Остановился на шестом. Может, это папа? Если это папа, будет слышно, как поворачивается ключ в замке…
В дверь звонят — долго и звонко, — и тут же принимаются колотить ногами.
— Господи, только этого не хватало!.. — подскакивает мама. — Нет, вы подумайте!.. Почему же никто не выйдет открыть? Оглохли, что ли, все в одночасье?
Бабушка сползает с сундука и пробирается в темноте к двери.
— Ты куда? — шипит мама. — Сядь и сиди! Только тебя там не хватало.
— Верно, опять к Луцким, — бормочет бабушка.
Наконец кто-то открывает, сапоги грохочут по коридору и останавливаются у нашей двери.
— Откройте! Милиция, проверка документов.
— Что? Что такое? — Мама садится на постели. — Боже мой… Да, сейчас. Сию минуту! Светлана, иди открой. Это, верно, ошибка…
Я зажигаю свет, открываю дверь, на пороге стоят два милиционера, управдом Алпатов и лифтерша тетя Дуся. Один милиционер заходит в комнату.
— Паспорта! — требует он, а сам посматривает по сторонам.
Мама пытается попасть рукой в рукав халата и не может.
— Сейчас, минуточку… А вы, собственно, по какому поводу? Что-нибудь случилось? Скажите мне, умоляю вас, не молчите! Я тяжелобольной человек, мне ни в коем случае нельзя волноваться…
— Ваши паспорта, гражданка, — перебивает ее милиционер строго.
— Вот, вот паспорта… Это мой, а это моей матери. Это моя мать…
— А муж ваш где? — спрашивает Алпатов.
— Не знаю. Откуда мне знать? Опять, видно, загулял… У товарищей своих, будь они прокляты. Сколько ни говоришь, сколько ни убеждаешь!.. Третий час ночи… Боже, просишь, умоляешь!.. Все как об стену горох! Вы уверены, что с ним ничего не случилось? Ради бога, скажите мне правду, не скрывайте!..
— Проверь остальные комнаты, — говорит тот милиционер, что стоит в коридоре.
Все четверо передвигаются к комнате Луцких.
Мама с паспортами в руках садится на кровать. Бабушка возвращается к сундуку, я прячусь под одеяло.
— Какое поразительное бездушие! — стонет мама. — На всех и на вся наплевать! Он, видите ли, где-то себе развлекается, приятно проводит время, а что другой тут ждет, с ума сходит, это его не волнует! Я не говорю о любви, но должна же быть хоть капля совести. Ведь прекрасно знает мое состояние…
— Ишь ты, ишь ты! — хохочет в коридоре милиционер. — Спрятала! Думает: дураки, в шкаф заглянуть не догадаемся!
— Не скаль, не скаль зубищи! — плачет Елизавета Николаевна. — Развеселился! Погоди, придет и твой черед поплакать! У тебя, видать, матери нет, тебе печалиться не об ком. А я мать на улицу не вышвырну! Не вышвырну, понял? Она, бедная, пятерых нас подняла и детей мне вырастила!
— Мать твоя обязана жить по месту прописки, — объясняет милиционер.
— По месту прописки! А ты видел это место прописки? Там десять лет не чинено, не топлено, печь развалилась, сквозь крышу звезды видать, ветер как на улице гуляет! Полешки дров там нету! Там пес дворовый не выживет, не то что человек!
— Это нам, гражданка, не интересно. Твой дом — бери да чини. Кто тебе не велит?
— Чини! Язык твой бесстыжий! Морда твоя бессовестная! С чего мне чинить? С каких капиталов? С копеек наших сиротских? Ты, может, не видишь, кто перед тобой находится? Ты погляди, разуй глаза свои заплывшие! От хорошей жизни-то они у тебя вовсе жиром заплыли!
— Тише ты, Лиза, не горячись, — упрашивает Прасковья Федоровна.
— Нас твои обстоятельства, гражданочка, не касаются, — замечает милиционер. — Ты еще женщина не старая, крепкая, вот и шевели мозгами, как заработать.
— Это что же?.. Это ты мне что же предлагаешь? — удивляется Елизавета Николаевна. — Ты на что намекаешь, кот ты поганый, кобель подзаборный? Думаешь, если ты морду нажрал…
— Морды наши тебя, гражданка, пусть не волнуют. А будешь орать, тебе же хуже станет.
— Ты меня не запугивай, не запугивай! Ты против старух да сирот храбрец. Мой муж на фронте голову сложил. Это для этого он ее сложил, чтобы я такие предложения от тебя выслушивала?
— Предложений тебе от меня никаких нет и не будет. А станешь брехать, сведем куда надо.
— Веди, веди! — радуется Елизавета Николаевна. — Веди меня! И мать-старуху веди! И детей. Чини суд да расправу! Войну-то ты на печи просидел! Теперь давай геройствуй! Давай вот перестреляй нас. А что? Чего тебе бояться? Наган есть, стреляй!
— Мама, не надо!.. Не надо, мама! — ревет Шурик. — Бабушка, скажи, пускай они уходят!
— Да, стреляй, стреляй! — кричит Елизавета Николаевна. — Закон, он на твоей стороне! Кому нынче сироты нужны? Никому! Отца у них нету, погиб отец, Родину защищал… Да, представь себе, покуда вы жопу на печи с бабами грели, мой Илюша Родину защищал!
— Ах, зачем это!.. — ужасается мама. — Она с ума сошла…
— Ладно тебе бесноваться-то, — отвечает милиционер. — Думаешь, будешь орать, так по-твоему выйдет? По-твоему все равно не выйдет. Как сказано, так и сделаем. Отказали тебе в прописке, значит, так положено. И давай соблюдай. Если бы в Москве по жалости держали, завтра бы в деревне ни единого человека не осталось. Думаешь, у тебя у одной дом разваленный стоит? Много вас таких! Чтобы в двадцать четыре часа духу тут твоей матери не было, а найдем — пеняй на себя.
— Не пугай, не таких молодцов видели! — не уступает Елизавета Николаевна.
— Нас ты еще не видала, — говорит милиционер.
— Лиза, не спорь, иди в комнату! — велит Прасковья Федоровна.
— Боже мой, боже мой! — стонет мама. — Да что же это такое? Со всех сторон, со всех сторон!.. Наваждение какое-то… А эта скотина — как вам нравится? Завалился куда-то и вообще не думает являться! Подлый бесчувственный негодяй! Ничто его не волнует, море по колено…
Милиционеры с Алпатовым и тетей Дусей топают к выходу, дверь за ними закрывается, в квартире становится тихо.
Я поджимаю под себя ноги. Холодно. Я теперь сплю на раскладушке. Мама наконец достала брезент, но он такой тоненький — холодно, очень холодно спать на раскладушке.
А Прасковью Федоровну выгоняют в ледяной дом, где гуляет ветер… А бабушкин брат Сашка сидит в тюрьме, там, наверно, еще холоднее… В тюрьме все каменное — и стены, и пол… И арестантам бросают только пук соломы, чтобы они на ней спали…
Я вытаскиваю из-под головы подушку и кладу себе на бок. Одному боку делается теплее, но остальное тело все равно дрожит и мерзнет. Папы все нет. Почему он не приходит?
— Значит, вот как теперь: теперь мать хуже собаки, — сообщает Елизавета Николаевна, а сама запихивает в кошелку какие-то банки, пакеты, мешочки. Ставит их, вытаскивает обратно, запихивает снова. — И меня вырастила, и детей мне выходила, а теперь гнать ее, не заслужила в Москве жить. Чего там собака, собаку еще, глядишь, пожалеют. На собаку прописку не требуют. Желаешь держать — держи. А мать не смей держать, нельзя! — Полные губы Елизаветы Николаевны дрожат, глаза становятся совсем круглыми. — Так теперь: все для блага трудящихся! Она, выходит, не трудилась — пятерых вырастила. Пускай подыхает, не жалко. А дети тут одни. А что, надвое мне разорваться? И хотела бы, да не разорвешься! Редкий день когда раньше семи отпускают. Пока в магазин да пока добежишь. А если годовой баланс, так и за полночь сидим. По три недели, бывает, головы от бумаг не подымаем. Раньше хоть душа была спокойна: знала, что дети присмотрены. А теперь… беспризорники будут… — Елизавета Николаевна утирает глаза рукой. — Слыхали, как орал? По месту прописки! Сам бы ты там пожил, сукин сын, по месту такой прописки!