Кстати, напрашивается одна небольшая история. Старым большевикам предложили выбрать проект для строительства дома ветеранов революции. Они выбрали барскую усадьбу. Точно такую, какие в дни боевой молодости старым большевикам доводилось поджигать и грабить. Усадьбу построили. На первый взгляд все было по-прежнему, как до революции: колонны, камины, балконы — настоящее дворянское гнездо. Вот только внутри что-то намудрили с отоплением. Может быть, понадеялись на камины, — словом, внутри было довольно прохладно, и большевики поголовно простужались. К тому же они не догадались вырастить себе сердобольных монашек и милосердных сестер. А хамоватая прислуга, которая шла туда работать в основном ради прописки, была воспитана на принципах свободы, равенства и блядства. Она гнушалась и брезговала ухаживать за стариками. Понятие милосердия было вытравлено из ее сознания большевистской идеологией. В результате старые ветераны в своем дворянском гнезде отбывали на тот свет в рекордно короткие сроки.
Демократические, гуманные идеи выдумал не раб, а интеллигенция. Но раб, уничтожив их создателей, присвоил себе чужую идеологию, а затем, получив свое дармовое образование, перерядился в барское платье и возомнил себя интеллигентом. На самом деле он как был, так и остался темной скотиной и кровожадным лодырем, которым руководит один принцип: хапать и жрать.
Аристократия же, которую большевистская пропаганда наделила всякого рода пороками, «эти белоручки, неженки и разложенцы», на самом деле давала своим детям отличное трудовое воспитание. Даже члены царской семьи воспитывали своих детей в труде и воздержании. Самые аристократические дамы не гнушались работать в госпиталях медсестрами, и многие из них погибли в санитарных поездах. Великий князь в детстве плавал юнгой на корабле. А молодые принцессы жаловались на постоянное недоедание. Те редкие аристократические особи, которые чудом уцелели и всю жизнь провели в лагерях, потом, под старость, поражали окружающих удивительной моложавостью, твердостью духа, ясностью мысли, жизнелюбием и трудоспособностью.
А из нас, как из тех, что много позже объединились под «Алыми парусами» в том же старом доме, растили именно преступников, достойную смену зэков. Но мы еще не знали этого, мы долго оставались беспечными и даже не подозревали, что за каждым нашим шагом бдительно следит недремлющее око нашего великого учителя и любимого отца всех времен и народов.
В первые дни войны вышел указ о «малолетках». По этому новому указу полагалось хватать и сажать детей даже за непреднамеренное преступление, то есть судить несмышленышей без всякого послабления, наравне со взрослыми.
Война застала меня на хуторе в Западной Украине, куда меня отправили после окончания второго класса на летние каникулы. Там жила сестра моей бабки с многочисленной родней. Эти не совсем русские люди говорили на каком-то странном наречии, которое я не понимала. Какой только крови в них не было понамешано: польская, румынская и даже итальянская. За целый год я так и не могла разобраться, кем они приходятся друг другу, а главное — мне самой.
Жили небогато, но довольно красиво. Белые стены мазанок изнутри, а порой даже снаружи были расписаны яркими цветами. Комнаты пестрели всевозможным шитьем и рукоделием, ручники и салфетки, занавески были расшиты чудесными узорами, которые я любила разглядывать. Кровати были застелены пушистыми, яркими паласами, которые женщины ткали вручную долгими зимними вечерами. Мужчин почти не было. Может быть, они ушли на фронт, а может быть, разбежались еще до войны. Детей было много, но мы не понимали друг друга и дичились.
Я жила в отдельной мазанке у тети Пани — суровой и молчаливой женщины. Кем она мне приходилась, я так никогда и не узнала.
У тети Пани была корова, овцы и куры. Все лето мы заготовляли для них сено, отчего у меня началась сенная лихорадка. Я чихала и вся покрылась аллергической сыпью. Дети за это дразнили меня «золотухой» и сторонились. Я часто плакала от обиды и скучала по моим дворовым приятелям. О родителях я почему-то даже не вспоминала.
Когда началась война, взрослые плакали, а дети веселились. Дети всегда радуются любым переменам. Но хутор находился вдалеке от проезжих дорог, и к нам почти никто не заглядывал. Газет не было, радио не было, и мы плохо знали, что происходит в мире. Все думали, что война скоро кончится. Лошадей, правда, отобрали, но коров оставили.
Зимой я научилась прясть шерсть и ткать красивые половики, также научилась доить корову и кормить ее. Корову я полюбила, но деревенская жизнь была мне не по вкусу, у меня на нее была аллергия.
К весне у нас кончились соль, нитки, мыло, спички, керосин. В начале лета, накопив кое-каких продуктов, мы с теткой собрались в местный городок для обмена товарами.
Там я впервые увидела немцев, но они выглядели довольно естественно, потому что сам городок с его домами, церквами и магазинами был совсем нерусский.
На базаре мы попали в облаву, и я потерялась. А может быть, потерялась тетка. Не исключено, что она не прочь была от меня избавиться. Во всяком случае, я не встречала ее больше никогда в жизни.
Странная это была женщина. Она никогда не хвалила меня и не ругала, не обижала и не ласкала, порой она вовсе меня не замечала. Я не входила в круг ее интересов настолько, что она постоянно путала мое имя. Это с ее легкой руки я навсегда стала Ирмой.
Крестьян у нас принято наделять всяческими добродетелями: благодушием, патриархальностью, честностью, трудолюбием, совестью… У меня же сложилось совсем иное впечатление, но мне трудно его как следует сформулировать.
Это были совсем другие, иные люди, и мне не дано было их понять. Я не понимала их языка и образа жизни, жила среди них как иностранка. Но кое-что все-таки уцелело в памяти. Прежде всего это были собственники. Они жили только своим хозяйством и ради хозяйства, но в этом еще нет ничего плохого. Другое дело, что под внешним благодушием и сдержанностью скрывалось глубочайшее равнодушие. Они могли пожалеть падшую скотину, но не человека. Когда забирали лошадей, они плакали, но я убеждена, что ни один из них не пролил даже слезинки по случаю моего исчезновения. Чужая жизнь их ни капли не волновала. Замкнутые, скрытные, суровые, они жили своей обособленной жизнью и чужих к себе не подпускали. Мне всегда среди них было тоскливо, душно и даже страшно. Почему-то всегда казалось, что на этом хуторе совершено убийство, а труп закопан под стеной сарая. Там всегда рылись свиньи и стояла вонь.
До сих пор не люблю деревенских людей и ничего не могу с собой поделать. Темная и тупая сила мне чудится в каждом представителе деревни. По-моему, только религия не позволяла им совершать преступления, и лишить крестьян веры могли только идиоты.
Когда я попала в облаву, я не сообщила немцам адреса хутора, потому что и сама его не знала.
Страха перед немцами и перед войной у меня не было. Дети долго не ведают страха смерти и живут как бессмертные. Это бесстрашие детей часто использовалось партизанами.
Для немцев я прикидывалась малолетней идиоткой. На все вопросы твердила, что я из Ленинграда, в начале войны отстала от поезда и жила потом у добрых людей, которых угнали в Германию. Как называется деревня, где я жила, я не знала. Я на самом деле не знала названия, месторасположения и почтового адреса хутора, где прожила целый год. Кроме того, я не желала туда возвращаться, мне хотелось побывать на войне.
Вспоминать о лагере я не люблю и рассказывать не умею. Будто все это случилось в моем предыдущем рождении, когда я не была еще человеком. Да, мы там были как животные в стаде, которое все время куда-то гонят. Я ничего не видела и не воспринимала вокруг, кроме серых спин перед глазами и земли под ногами. С тех пор я не люблю поднимать глаза — бог знает какую гадость увидишь.
Потом в эшелон попал снаряд и меня контузило. Я долго находилась в бреду, то есть в совсем ином мире. Я думала, что умерла, и радовалась этому. Там, в другом мире, было страшно, но интересно. Какие-то странные существа — не люди — разговаривали со мной. Это не был допрос в прямом смысле, просто они пытались выяснить, чего я хочу, и выполнить мои желания. Но у меня не было никаких желаний, я определенно ничего не хотела. Я только просила, чтобы меня поскорей похоронили. Мне было стыдно лежать мертвой у всех на виду. Им это не понравилось, и они стали развлекать меня всякими цветными узорами, которые порой превращались в животных и растения. Животные были милые и красивые, растения же, наоборот, страшные и хищные. Они перевоплощались друг в друга, а рядом со мной все время сидел маленький облезлый лисенок. Он нервно позевывал и лязгал зубами от голода и тоски. Однажды я вдруг поняла, что лисенок — это я, и начала скулить.