Пиитические письма от Воздвиженского Елена не вспарывала, а из чистого баловства несла, пока никто не видел, в кухню, и старомодно отпаривала конверт над кипящим чайником. Конверт коробился, выпрастывал приклеенный козырек, а потом, как только пар проникал внутрь — конверт раздувался как бумажный змей. И Елена думала: «Ну вот, если б Воздвиженский написал письмо перьевой ручкой — то уже бы было можно заваривать чайник чернилами».
Стихи Воздвиженского казались ручными, со слипшимися крылышками; и, как вылупившиеся птенцы хоацинов, сидели на ладони, в ужасе вцепляясь в палец всеми своими коготками, боясь навернуться и упасть — но, безусловно, были живыми.
Дурацкую гордость. Дурацкую пигмалионскую гордость. Что еще она могла испытывать, вертя в руках эти волглые от пара бумажки? Гордость, что предузнала, точно как у Кафки (которого штудировала как раз в этот момент в универе на немецком) с его любимым многозначным словечком «erkennen» — узнать в смысле распознать.
Нет, несомненно, что-то в них было, в этих только что проклюнувшихся цыплятах хоацина…
Татьяна отбыла с наследником в Польшу, шалопайски пообещав, впрочем, очень скорую встречу — причем даже вместе с Иоанном Павлом Вторым:
— Друзья мои, назначаю вам всем свидание в августе в Польше. Иоанн Павел Второй приезжает в Ченстохову встречаться с христианской молодежью со всего мира. Бегите скорее в костел на Тургеневской, и записывайтесь в поездку.
И даже Воздвиженский заявил, что непременно, непременно поедет побалакать с Иоанном-то Павлом.
Дьюрьке ни о чем, связанном с церковью, говорить было невозможно: только свекольные щеки да неприличное хихиканье в ответ. Аню Елене уговорить поехать вместе тоже не удалось: та, кажется, втайне побаивалась не только компании, которая может оказаться чересчур резвой, но и предстоящего опасного, кто его знает чем грозящего, палаточного соседства с мальчиками; и, хотя и сослалась (как всегда) на загадочные и неназываемые «важные дела вместе с мамой в конце лета», однако Елена осталась в полном убеждении, что Анюта просто робеет быть в компании и стесняется себя, а делами только прикрывается.
Ближе к Пасхе Ольга Лаугард, тем временем, вдруг объявила, что в космос больше лететь не желает, баллистические ракеты проектировать — тем более; бросила свой авиационный институт и готовилась к поступлению в Гитис на режиссуру.
На Пасху были на Неждановой. Уже после двенадцати часов, после громогласной, как всегда как-то неожиданно грянувшей, хотя и долгожданной, вести, Елена с Ольгой в залитом ярким солнцем среди ночи храме ждали причастия. Вдруг, увидев, что причащать мирян будет митрополит — снеговласый статный старец с роскошной холёной бородой из ваты, и бакенбардами — Ольга в панике затараторила:
— Леночка, Леночка мне надо срочно с тобой кое-что обсудить!
— Может, после причастия? Ты дотерпишь?
— Нет! Нужно именно сейчас, сейчас поговорить! Немедленно! Вопрос жизни и смерти! Давай отойдем в сторонку! Чтоб никого не смущать!
В радостном море прихожан отдрейфовали к левому простенку — с живописно запечатленным моментом спасения чуть не убитой камнями грешницы: иди и больше не греши.
— Леночка, какой кошмар! — в ужасе шептала Ольга. — Я сегодня, когда шла сюда, проходила на Пушкинской — ну там, в сквере, на Тверском, где все тусуются с политическими разговорами… И встретила какого-то странного человека, который там в толпе стоял спорил — вроде — гляжу — выглядит как священник — борода красивая длинная, шапочка какая-то: монашеская, что ли, на голове, но одет в обычную, хотя и строгую черную одежду. А сам он, слышу, говорит: «А я из подпольной православной церкви», — ну из какой-то неофициальной, типа. И я остановилась, встала, слушаю, а он уверенным таким голосом говорит: «Все, — говорит, — епископы официальной русской православной церкви, поголовно, в обязательном порядке — сотрудничают с КГБ!» Представляешь?! Говорит: «Я знаю ситуацию изнутри — я верующий православный человек: я не стал бы клеветать, клевета это страшный грех. Так вот я точно вам говорю: ни один иерарх, ни один из руководителей официальной православной церкви, не может оказаться на своем посту, если не является завербованным агентом КГБ. Рядовые священники, говорит, есть честные, незавербованные — таких, говорит, примерно половина. А епископы, говорит — все поголовно сексоты КГБ! А особенно всегда отличались, говорит, в стукаческой работе те епископы, которых посылали за рубеж!» И отдельно — отдельно! — Леночка, ужас-то какой! — отдельно и специально он назвал как раз митрополита — говорит: ну этот-то был стукачом и сексотом, которого для спецзаданий КГБ за границу посылал! Кошмар какой! — пересказывала Ольга с набожнейшим испугом. — В нашем батюшке Антонии я уверена — он честный, не агент КГБ, его, вон, даже из школы с работы за проповедь христианства выгоняли. А митрополит-то, оказывается…! Как же мы можем из его рук принимать причастие?! Ты же моя крестная — что же нам делать? Как ты считаешь?
Елена, в ужасе от непрошенно свалившейся на нее ответственности и нужды принимать решение за двоих, обняла Ольгу и внутренне истошно взмолилась, чтобы найти ответ.
— Слушай, ну если бы мы с тобой вот лично наверняка знали про то, что митрополит был сексотом КГБ, то есть предателем — то, разумеется, должны были бы немедленно, вот здесь же вот, выйти на середину храма и его обличить!
— Как?! Прям вот тут?! — с ужасом-восторгом вытаращила глаза Лаугард, тыча вытянутым указательным пальцем в алтарь. — Вот прям вот сюда вот?! Вот выйти и прямо так громко сказать?!
— Конечно! А то как же? В уголку что ли шептать?
И тут Елена, вспомнив, как в поезде Москва — Берлин математичная Ольга чудесным образом уверовала из-за даты летоисчисления, из-за циферок, — неожиданно решила применить к ситуации простейший математический, логический алгоритм:
— Знаешь, Оленька, раз Христос сказал: «Где двое или трое из вас соберутся во имя Мое — там и Я посреди вас», то даже самый неказистый грешный поп не способен угасить Дух Святой в храме. Вот — нас с тобой уже двое. И мы веруем. И мы собрались во имя Христа. А здесь в храме — мне кажется — найдется гораздо даже большее число искренне верующих людей. Значит, Христос — здесь, с нами, посреди нас, как и обещал.
Лаугард, слушая ее шепот, разулыбавшись, обвела глазами сверкающий свечами, битком набитый храм, полный красивых, счастливых людей.
— В каком-то ведь смысле Евхаристию в храме совершаем мы сами, все верующие христиане вместе, мы все! А грехи этого несчастного митрополита — вот в эту, данную секунду — это его личная проблема: и лично он будет отвечать за них перед Господом. Давай так: чтобы никакой негодный священник нам праздник не испортил — в сегодняшней ситуации, давай крепко помолимся — и с верой примем причастие из рук Господа, а не из чьи-то физических человеческих рук. Подходит? Как временное решение, на сегодня? А потом подумаем, что делать.
Выйдя их храма после причастия в объятия теплой, но ветреной апрельской ночи — вернее, утру глубоку́! — ликуя, вдыхая уже абсолютно безумный весенний воздух, приземлившись на узкой расколотой на две половины дощечке песочницы на детской площадки в скверике между церковью и темным уродливым громадным утесом дома композиторов (который сейчас, впрочем, весьма уместно прикрывал их от ветра), Ольга с Еленой разговлялись, цокались бессчетными крашеными яйцами (и теми, что притащили обе из дому от матерей, и теми, что были по дороге надарены чьими-то незнакомыми родными руками в церкви со всех сторон) — сначала храбро сражались рострами и разбивали всмятку яичные носы — а потом чокались уже кормой, тупыми концами; а потом, когда везде уже было одно крошево — умудрялись стукаться еще и боками.
И Ольга всё поминутно переспрашивала:
— Лен, ты точно яйцо не будешь? Точно не хочешь? Мне кажется, тебе ведь можно ну хоть одно съесть! Говорят ведь, что бывают неоплодотворенные яйца, без зародыша цыпленка! Может быть вот это — как раз без зародыша — может быть мы таким образом никого не убиваем! Ну съешь хоть одно, пожалуйста! Праздник же ведь! — и в секунду счищала раскоцанную скорлупу. И уплетала с голодухи оба яйца, за обе щеки.
А Елена, с чувством, как будто не ела уже не двое суток, а вечность, уминала, кем-то из прихожан ей переданный, белый хлеб, выщипывая пальцами мякиш. И уж точно не понимала идиотов, которые ежедневно трундят то о голоде, то — потом — о повышении цен, а то о грабительском изъятии правительством купюр. Вот же он — пир!
Темплеров (которому она, из телефонного автомата у метро, позвонила, поспешив раньше всех похристосоваться) на ее пасхальное, лично принесенное, как живые, желтые и оглушительно пищащие цыплята в ладонях, из храма, сногсшибательное известие, ответил с такой скорбной тоской в полагающемся взаимном приветствии, будто, на самом-то деле, хотел вымолвить: «Воскорес-то Он, мол, — воистину воскрес! А что толку-то?! Вы посмотрите вокруг — что творится! Им же это всем до фонаря»: