– Ладно. – «Дед», он же командир отделения, поднялся, потянулся, уставился на меня. – Давай, пошли пройдёмся до отхожего места, там и договорим, а то не всем тут твои паскудные теории слушать охота. – Он коротко кивнул остальным: – Кто желает, тоже может прогуляться, заодно нужду вечернюю справите, хоть и без воды.
Я поднялся, перекинул через плечо полотенце и, не оборачиваясь, двинулся в нужном направлении. Полотенце, подумал, пригодится, если нос крепко заденут и оттуда начнёт хлестать. Или если рот разобьют. Больше серьёзной крови ждать неоткуда, остальное отойдёт в синяки и травмы.
«Разве что горлом пойдёт, – подумал я ещё, пока мы небольшой продолговатой стаей шагали к помывочной, – ну это если живот повредят, типа какого-нибудь внутреннего кровоизлияния».
Точно я ничего не знал, но допускал любой вариант измывательства – слишком уж наворотил лишнего. Хоть слова да и только, а вышли страшные, непростительные, уже не имевшие обратной силы, как в любом нормальном законе. Это я теперь хорошо понимал. И почему-то чувствовал, что готов, хотя было страшно. Главное, чтобы без унижений, лучше – простая боль. А ещё лучше – вырубиться. И – сразу, по-настоящему, если с первого удара точно попадут в правильное место. Больно будет уже потом, или вообще не будет: ну чего им впустую валять бесчувственное тело. И самому спокойней – не узнаю, кто из них и какой внёс вклад в избивательный процесс, потому и прощать будет легче: всех – разом, списком, кроме первого. Хотя этого удара от неизвестного первого я ждал сзади – в тот самый момент, когда закроется дверь помывочной за последним бойцом сопровождения. А пойдут все, подумал я, без вариантов, – никто не захочет дать слабину, чтобы после самому не огрести за неучастие в справедливом суде.
Нужно было беречь зубы, почки и яйца. Остальное – чёрт с ним, зарастёт, затянется, даже глаз, если насмерть не выбьют, вернётся на место. Об этом, зная, куда в скором времени попадёт его внук, загодя предупреждал меня мой опытный дедушка, сразу же после моего отчисления из театрального училища. «Главное, почки прикрывай, увёртывайся, а то после кровью мочиться будешь весь остаток жизни. Про яйца молчу, сам всё знаешь. И зубы. Другие не вырастут, придётся весь рот перебирать, так потом мучиться будешь с ними, чужими, – то не так, это не сошлось. И тоже до последнего дня, Гаринька».
В тот раз мы с Киркой, Кириллом, пионерлагерным дружочком, всё сделали правильно, по уму, как сами же заранее и прикидывали. Света от тонюсенькой елоховской свечки, заранее прилаженной на расплавленный в чашке воск, как раз хватало, чтобы точно рассчитать движения: сперва накинуть на прошлогоднего обидчика второе одеяло, пережав его поверху сгибом локтя и придавив в нижней части коленкой к матрасу, и только потом привести в исполнение приговор, дожидавшийся исполнения целый долгий год.
Всё делали тихо, расчётливо, не расходуя себя на лишние движения и стараясь не привлечь внимания очевидцев. Тому способствовала и свечурка, испускавшая настолько малый свет, что силы его хватало лишь для производства суда, но при этом далеко не всякому свидетелю открывались подробности нашего пацанского сговора. О возможных очевидцах, кому в ту ночь спалось не очень, наутро позаботился Кирка. Переговорил, со строгим лицом, но так, чтобы поверили, что станут следующими, если болтанут лишнего. Для верности пнул одного, в ком сомневался, коленкой в пах. Тот согнулся и быстро-быстро закивал, давая понять, что лично он – могила, и без всякого там дополнительно вечного огня. Основного бил, кстати, тоже он, Кирка. Сам я просто помогал, придерживал извивающегося врага, стараясь заткнуть ему в рот кусок одеяла, как средство против испускания ненужных звуков. Потом, в восемьдесят седьмом кажется, Кирилл без малейших раздумий ушёл в школу КГБ, став законным слушателем какого-то очень специального факультета. Я так никогда и не узнал, какого именно. Кирка вообще с самого начала нашей дружбы был довольно жёсткая структура, и потому решение его меня не удивило. Не порадовало, разумеется, но и не отвергло. Просто в отношениях у нас возникла некая пауза, временная и вполне объяснимая. Тем более что и сам я в это время, став студентом, уже, считай, летал в иных мирах, в неведомых ранее эмпиреях, уплывал в моря далёкие, океаны глубокие. Тогда я не знал ещё, что не выплыву, что, поскользнувшись в первой же луже, так до правильных глубин и не доберусь, а буду лишь скрести ладонями по мелкому дну, мешая себе же стёртыми в кровь коленками…
– Ну чего, актёрчик, – нехорошо улыбнулся «дедушка», когда за немногочисленной толпой пацанов с первого взвода наглухо захлопнулась туалетная дверь. – Ты ж и сам всё знаешь, поди. Ты же умный, ты ж не можешь не понимать, что просто так в этой жизни ничего не бывает. Накосячил – ответь. А ты не просто накосячил, ты хуже сделал. Ты – предал. И не кого-то там, а Христоса нашего, самого православного из всех святых угодников.
Это было не просто смешно, это уже надёжно отлетало за пределы любых мало-мальски приемлемых смыслов, разведя наши стороны настолько, что любой обратный маршрут отсутствовал по определению. В основе же этого многовекового маршрута лежали извечно непроходимые дебри. И не было ещё тех, кто сумел его одолеть.
«Будут бить, – напутствовал меня перед призывом дед Моисей, – не обижайся: лучше терпи или дай сдачи, как сумеешь. А коли обидишься по-серьёзному, то запомни: не на них обида твоя будет – на весь народ. Сам народ наш такой, а они дети его, и ничего с этим не поделаешь. По крайней мере, в ближайшие лет двести. Ну а дальше не важно: или будут все, или не останется никого».
Слова дедовы в ту минуту не вспомнились, но они и так на протяжении всего этого годичного промежутка от «салаги» до «черпака» висели где-то на периферии башки: то ли сзади, то ли сбоку, а быть может, просто приютились в кирзовом сапоге под портянкой.
Пахло карболкой. А может, то была хлорка, я не особо разбирался в запахах временной жизни. Просто, когда в силу простой необходимости требовалось посетить пространство нужника, первым делом я обычно приворачивал клапан в носу, чтобы с наименьшими потерями одолеть эту устойчиво возникавшую преграду. В доме у дедушки, на Нижней Красносельской, пахло индийским чаем и маслом пачули. Дом наш почему-то всегда и всеми считался дедовым – не моим и не Анны Альбертовны, – его и больше ничьим. Так уж завелось, да никто из нас и не был против, хорошо понимая, что Моисей Наумович Дворкин – персона, личность, человек, гранд. И потому благоухание в квартире против Елоховки неизменно было мужским, отдавая горьковато-дымным, чуть пряным, немного мускусным, но и терпким, смолистым, тёплым, земляным. Как вымя у горной ламы. Так он шутил, мой дед, пребывая в добром настроении. Только откуда доставал он это неземное масло с нотой тихой доброй печали, зародившейся в каких-то иных, нездешних пределах, тоже никто из нас не знал – не раввин же, право дело, с улицы Архипова снабжал его. Говорили, кто-то приносил ему, из его бывших, кажется, студенток – но об этом мы тоже лишь догадывались. Кстати, лысину он стал перекрывать, отрастив себе длиннющие седые пряди, одновременно с появлением в доме устойчивого запаха пачули. Допускаю, что неспроста.
Дед неизменно присылал чай, отдельно от им же изготовленных сладостей, чтобы не получалось вповалку. Считал, душевный чай из чистого листа, не сдобренный никакой посторонней присадкой, подключает человека к небу. Два подключения – от чёрного и от зелёного. И потому чайная бандеролька помимо письма состояла, как правило, из двух холщовых мешочков – чёрный, для зимы, и зелёный, для лета; оба – с крупной выделкой чаинок, чтобы не получилось издевательства над благородным чайным кустом. Первый чайный привет от дедушки пришёл ещё до присяги. Я тогда сразу решил – половину заныкаю, другую – передам в воинское братство, на откуп и для установления первого контакта. Успел отсыпать оттуда и отсюда. И схоронил. Остаток вручить не успел – чаеразвеску обнаружили раньше, чем удалось красиво поступить самому. Тогдашний старослужащий, уже «дедок», недавно вступивший в закон, подобную возможность упустить никак не мог. Спросил меня:
– Вижу, жируешь, москвач?
Я, помню, растерянно развёл руками, пытаясь объяснить суть доброго намерения. Не дали. «Дедушка» сыпанул на кровать из обоих мешочков, энергично перемешал чаи пальцами и, сгребя получившуюся смесь в горку, поинтересовался:
– Про Золушку слыхал, артист?
Я кивнул, уже догадываясь о том, что последует дальше.
– Ну вот, – удовлетворённо согласился старший по жизни, – разберёшь за ночь и угостишь бойцов, лады? Чтоб и того пóпить, и другого заварить. По отдельности. Поня́л?