— Пожалуй, мне это даже представить трудно, — сказала Мэри.
— Я завидую вам, живущей в большом доме, да еще и в пригороде. И тот и другой выглядят такими безопасными.
— Я особой безопасности здесь не чувствую.
— Что же, а мне, пожалуй, трудно представить это.
Мэри понимала, насколько мирной выглядит ее спальня — вся эта надушенная непринужденность, складки накрахмаленной ткани. Кассандра сидела посреди нее, подобная лесной твари, бледной, горбоносой, больной и нарумяненной, и все же на миг Мэри представилось, что Кассандра уместнее здесь, чем она.
— Вы были так удивительно добры с Зои, — сказала она. — И с Джамалем. Надеюсь, вы понимаете, как я благодарна вам за это.
— Не благодарите меня, — ответила Кассандра. — Не смейте. Зои — моя дочь. Джамаль — мой внук. А для вас я ничего не сделала.
Мэри взглянула в жесткое, умирающее лицо Кассандры и сказала:
— Нет. Наверное, не сделали. Простите.
— Да все нормально, — отозвалась Кассандра. — Времена мы переживаем трудные, тут любая свихнулась бы.
— Это верно.
— Ну и хорошо, — сказала Кассандра и поднялась, коротко и ломко поморщившись, с края кровати. — Не спуститься ли нам к гостям?
— Верно, — ответила Мэри. — Нужно спуститься.
— Только вы сначала личико подмалюйте.
Мэри повернулась к зеркалу.
— О господи, — сказала она.
Кассандра подошла и встала с ней рядом.
— Милочка, а вы водостойкой тушью никогда пользоваться не пробовали?
— Только однажды, — ответила Мэри. — И ресницы получились слишком толстыми.
— Ну, с тех пор ее усовершенствовали. Технология в который раз пошла нам навстречу.
— Может быть, стоит попробовать еще раз.
— В такие времена, — сказала Кассандра, — это вещь более-менее необходимая.
— Наверное, так.
— И сомневаться не в чем. О господи, это что у вас — «Опиум»?
— Да. Хотите подушиться?
— Может быть, один малый мазочек. Ничто так не отбивает смрад смертности, как хорошие духи.
— Кассандра.
— Шучу, дорогая. Но, скажите честно, как вам удалось прожить столько лет без водостойкой туши и чувства юмора?
— Ну, это было не очень легко, — ответила Мэри.
— Да уж. Такое никому легко не дается, верно? Даже Спящей Красавице в ее замке.
— Моя жизнь и вполовину не так безмятежна, как вы полагаете.
— Безмятежна? — переспросила Кассандра. — Милочка, я полагаю, что ваша жизнь — сущий бардак. Но у вас достойное сердце. Ладно, давайте займемся вашими ресницами.
Константин лежал в огромной кровати, наблюдая за раздевавшейся Магдой. Теперь отношения у них установились дружеские, более или менее. Ладно, в точности то, чего он хотел, не получилось. Волшебство, какое обещали ему мысли о сестрах Габор. И все-таки он добился многого. У него большой дом, прекрасный участок земли, жена с хорошей фигурой, — не Мами Ван Дорен,[10] конечно, однако у нее есть своя стать, есть твердые взгляды, и жены других мужиков до смерти ее боятся. А если ему потребуется секс, так он всегда может поехать в город и снять шлюху, это не сложнее, чем упаковку пива купить. Да, сказать по правде, так оно и лучше. Сексуальная жизнь его продолжала изменяться, некоторые из этих девочек знали свое дело, а он, в его-то годы, все еще весь взбрыкивал, когда в его машину забиралась новая девчонка. Смесь нервной дрожи с юношеской похотью. Она еще посещала его, шестидесятисемилетнего мужика, которого один раз уже подвело сердце. У него имелась вечная новизна шлюх и демонстративная викинговская непреклонность жены, имелся процветающий огород, имелись внуки. Имелась лодка, которую он только что купил для Бена. Для этого безупречного мальчика, паренька, который может все, которого ничто удержать не способно. Ничто. Красивого, сильного, умного и богатого. Константин и сейчас еще ловил кайф, вспоминая, как покупал вместе с Беном лодку — девятнадцатифутовую, модель «Родос», быстроходную, великоватую для парнишки, которому всего-то четырнадцать лет, ну да он с ней справится, ему нравится напрягать все силы. Магда снимала лифчик с таким видом, будто ее титьки — это какое-то секретное оружие в войне с мужчинами. Ну и пусть ее. Это счастье. Своего рода. Вот так ты и продвигаешься в будущее. Перестаешь слишком помногу думать о себе, о своих амбициях, о потребности петь громче всех. Перестаешь тужиться на этот счет и начинаешь получать удовольствие просто-напросто от того, что ты — мужчина, которого могут любить и уважать твои внуки. Дети стояли слишком близко к тебе, видели слишком много ошибок, которые ты совершал, когда сам был молод. Внуки другое дело. Детям твоих детей ты отдаешь все самое лучше. Разговариваешь с ними, ободряешь. Холишь их души, словно выращивая тропическую птицу, которая сможет прожить еще сто лет. Покупаешь им лодку, разворачиваешь ее носом к горизонту, забираешься в нее. И говоришь: вперед, ребята. Поехали. Давайте, покатайте старика. И он представил себе, как летит в режущей носом воду лодке.
Бен любил все, что крылось в слове «лодка». Любил то, что оно говорило о его способностях, о начале его будущего. Он думал о доме деда, встающем с освещенными окнами над океаном, думал о пристани в заливе, у которой покачивается на черной воде лодка, ожидая его. Видел океан, уходящий вдаль, чтобы встретиться со звездами, и думал о созвездиях с их необитаемыми планетами, о системе миров, настолько огромной, что в одном из них непременно должен существовать мальчик с такими же, как у него, голосом, телом, мыслями, но без того, без другого. Ему казалось, что он может забраться в лодку и поплыть в этот другой мир, на встречу с собой. Он может расти и меняться, поставить, еще не дожив до семнадцати, трансатлантический рекорд скорости. Попасть на страницы «Нэшнл джиографик». Журнал напечатает на развороте его глянцевую фотографию — голая, обрызганная поблескивающей водой грудь, суровое, уверенное лицо, чеканный, как на монете, профиль, — и как только эта фотография появится в журнале, он обратится в своего близнеца. Он лежал на кровати, охваченный уверенностью в будущем счастье. Сейчас, в этот миг, он находится в прошлом. И сбрасывает его с себя. Все еще может случиться, он может обнаружить, что меняется. Тут до него донесся снизу голос дяди Вилла, затем его же высокий, с придыханиями смех. А миг спустя, когда дверь комнаты Бена приотворилась, радость мгновенно сменилась ужасом — таким, точно его застукали за совершением чего-то позорного.
Сьюзен забыла постучать. Она старалась помнить об этом. Сыну почти пятнадцать, он нуждается в уединении. Но помнить было трудно, потому что он, казалось, не имел никаких тайн, в нем не было ни тени вздорности, которой она ждала от сына-подростка.
— Привет, — сказала она. — Прости, что не постучала, мне стало тревожно за тебя. Ты хорошо себя чувствуешь?
Выглядел он как-то не так. Слишком рано встал из-за обеденного стола. На него это было не похоже. Бен ответил, что с ним все в порядке. Она покивала, стоя в двери, держась ладонью за дверную ручку. Ее все больше поражало, внушало все большее облегчение то, что она помогла произвести на свет этого мальчика, это светозарное существо, которое получает лучшие оценки без какой-либо зубрежки, понимает спорт, как птица понимает полет, и — что замечательнее всего — без всякой издевки относится к другим детям, большая часть которых стоит в том или ином отношении ниже его. Она чувствовала в этом некое избавление. Будь она женщиной религиозной, ей, пожалуй, привиделся бы в этом знак благоволения Божьего, одобрения им наших усилий, готовности закрывать глаза на предрасположенность нашей плоти к падению. Она и Тодд вместе вырастили мальчика, который живил их дом своей добротой, своей скромной, но безоговорочной одаренностью. Он был оправданием их жизни, причиной всего. Она спросила:
— Так ты уверен, что хорошо себя чувствуешь?
И он неохотно, потому что был таким, каким был, — мальчиком, который болезненно, это же видно, переносит редкие у него приступы раздражения и подозрительности, — неохотно признался ей, что недолюбливает дядю Вилла. Она прикусила нижнюю губу. Ах, Билли. Ей не хотелось ополчаться на него, потому что она знала брата слишком маленьким и слишком беззащитным. И очень хорошо понимала, какую пагубную паутину сплели их отец и мать. Но в то же самое время и неприязнь сына была ей понятна. Она ощутила даже, внутренне покраснев, мгновенную, мучительную для нее потребность поаплодировать этой неприязни. Сын жил в мире простой добродетели, и для сделанного Билли выбора места в этом мире не было. Она с удивлением обнаружила, что может и обожать своего сына, и любить Билли, и невнятно радоваться нелюбви сына к Билли. Она напомнила Бену о том, как важно оставаться терпимым к людям, какими бы они ни были. Сказала, что дядя Вилл — хороший человек, что мы должны быть великодушными к людям, даже если не одобряем полностью выбор, который они совершают. Ей нужно было как-то уравновесить влияние Тодда с его мелкого помола нравственностью, с нараставшей ненавистью ко всему, что отлично от него. Бен согласился с ней, чего она, собственно, и ожидала, пусть даже сама согласной во всем этом с собой не была. И она попросила его спуститься к десерту. Пообещав, что сразу после десерта он сможет пожелать всем спокойной ночи и вернуться в свою комнату.