Стоящая книга пишется как минимум двадцать лет. То есть необязательно этот срок полностью посвятить одной работе, но хорошо, когда между рождением замысла и его завершением пролегает такая стайерская дистанция, придающая литературному труду философический масштаб, отличающая его от скороспелых поделок неофитов и конъюнктурщиков. Литературовед и переводчик Александр Ливергант еще в семидесятые годы начал знакомить читателей журнала «Вопросы литературы» с лучшими образцами англоязычной пародии и смежных с нею жанров. Выбор произведений для перевода был достаточно системным, и книга постепенно сложилась сама собою.
Получился своеобразный атлас англоязычного литературного остроумия трех веков. Здесь развернут весь спектр смехового начала — от самодостаточных чеканных афоризмов Сэмюэля Джонсона (вспомним, кстати, что А. Ливергант выпустил три года назад антологию «Суета сует. Пятьсот лет английского афоризма») до пародийных фрагментов, вычлененных из «Улисса», от вошедших в историю литературы пародий Брет Гарта на Фенимора Купера и Фрэнка Норриса на Брет Гарта — до совсем свежих острот нашего современника Вуди Аллена. Смех не ведает ограничений, не признает никаких табу и священных коров, ему подвластны любые жизненные и литературные явления, а порой остроумие шутит и над самим собой, над своими привычными приемами и штампами. Этот всепроникающий характер литературного смеха антология демонстрирует весьма наглядно.
При всем пестром разнообразии сатирических тем и жанров (поневоле вспоминается, что изначально-этимологически satira-satura — это не пресловутое «обличение», а «смесь, всякая всячина») в выстроенной А. Ливергантом композиции читается определенная иерархия. Смысловая сердцевина книги — это литературная пародия в строгом смысле слова. Перевод пародии — дело сверхтонкое, но, в принципе, возможное — непереводимо лишь то, что не имеет смысла. Вокруг этой доминанты группируются жанры, несущие в себе определенный заряд пародийной двусмысленности и всегда чреватые вторичностью: анекдоты, басни и сказки, мемуары, письма; кстати, и афоризм после XVIII века сделался по преимуществу пародийным жанром, комически переосмысливающим общие места. А такие разделы книги, как «Интервью», «В мире науки», «Спорт», «Театр», включают сатиру, пародирующую не столько стилистические штампы, сколько стереотипы мышления. Филологам весьма небезынтересны будут пародии на литературоведение: так, «Комментарий к Шекспиру» Роберта Бенчли вполне «долетает» до нашего времени и попадает даже в некоторые монографии издательства «НЛО», изобилующие необязательными параллелями и перегруженные неистовой демонстрацией авторской эрудиции.
Девяностые годы для нашей литературы оказались невеселой эпохой. Тотально однообразная ирония, монотонное интертекстуальное пересмешничество, назойливое журналистское балагурство, именуемое стебом, — все эти вредные выбросы настолько отравили культурную атмосферу, что экологически чистый юмор многими теперь просто не воспринимается. Симптоматично, что книга «Ничего смешного» сразу по выходе нарвалась на высокомерно-менторский отзыв в газете «Ex libris НГ», где почему-то предсказывалось, что массовый читатель, «простой смертный», этой книги не поймет, поскольку «юмор как таковой играет здесь второстепенную роль, уступив первый план высокой литературе». За этим наукообразным канцеляритом мне видится позиция, весьма напоминающая мышление одного советского киноначальника, который, от души отсмеявшись на просмотре комедии, тут же сумрачно заявлял: «Людбям это будет непонятно». Вот уже четверть века занимаясь проблемами литературной пародии, я (как, полагаю, и А. Ливергант) постоянно ощущаю контакт с далеким от окололитературной тусовки, но отнюдь не малочисленным читателем-собеседником, видящим в юморе неотъемлемое свойство высокой литературы, равнодушным к сиюминутным остротам типа «упал — отжался» и умеющим получать удовольствие от самого понимания подспудной серьезности пародийного остроумия. Именно таким читателям я — и устно, и письменно — уверенно рекомендую книгу, составленную и переведенную Александром Ливергантом.
Вл. НОВИКОВ.Уважаемая редакция!
Признаюсь, я никогда не полемизировала с моими критиками, даже если я была категорически не согласна с их интерпретациями моего творчества. Но это случай специфический. Весьма сожалею, что мне приходится протестовать против политических инсинуаций, направленных в мой адрес священником Русской Православной Церкви («Опыт богословской культурологии» — «Новый мир», 1999, № 11).
Ключ к пониманию духа рецензий священника Алексия Гостева на мою книгу «Современная культура и Православие» заключен в абзаце, где он выдвигает мне политические обвинения. По его мнению, я написала эту книгу по «соцзаказу» неких («нет сомненья», — утверждает он) «сил воинствующего „интегризма“, то есть твердолобого реакционного консерватизма», которые «со свойственной им гносеомахией и обскурантизмом не стесняются сегодня фигурировать на экранах телевизоров вместе с Д. Васильевым, Г. Зюгановым и им подобными. Они заявляют, что происходящее сегодня в России является большим злом, чем красный террор и уничтожение Церкви большевиками… Очевидно, под их влиянием О. Николаева… испытывает странную симпатию к „не лишенному простого человеческого обаяния“ герою соцреализма».
Эти обвинения абсолютно противоречат действительности. Я никогда не зналась, не водилась, не якшалась ни с какими «твердолобыми силами» зюгановско-васильевского толка или еще с кем-то, кто мечтает о том, чтобы вновь потопить в крови Русскую Церковь, которую я люблю больше собственной жизни. Мало того, я никогда ни единым словом, строкой или деянием не подавала ни малейшего повода для подобных утверждений. Напротив, дважды в экстремальных ситуациях я бралась за перо, чтобы сделать политические заявления. Первое имело антибаркашовское и антимакашовское звучание и было опубликовано в «Московских новостях» («Парижские посиделки») в октябре 1994 года. Второе было направлено против Г. Зюганова, заявившего о том, что коммунистические ценности и ценности христианские суть одно. Эта филиппика была опубликована в «Независимой газете» («Волки в овечьих шкурах») накануне второго тура президентских выборов 1996 года. Только взгляд, ослепленный собственной тенденциозностью, может не заметить тот пафос антибольшевизма, которым проникнута и моя новая книга (см. стр. 6 — 12, 33, 183, 191, 222–223).
Что же, однако, я совершила? Вот то рассуждение, которое выдается за свидетельство моей «странной симпатии» к герою соцреализма. Речь у меня идет о лобовых методах советской пропаганды, которые велись силами искусства: «Враги советской власти всегда представали в виде негодяев, воров, распутников. Лица их были явно антипатичны, если не откровенно уродливы. И хотя с образами положительных героев было труднее — в единообразных „ленинцах“ всегда был какой-то неэстетический фанатичный элемент („зло — всегда плохой стилист“, как сказал Бродский), — все же их пытались облагородить простым человеческим обаянием».
Разве это рассуждение служит выражением моей симпатии к «ленинцам» и разве советские режиссеры время от времени не приглашали на роль чекистов или коммунистов обаятельных актеров — красавца Мих. Козакова, который играл Дзержинского, Евг. Урбанского, который играл сгорающего от любви коммуниста, Конкина, изображавшего Павку Корчагина, да, наконец, В. Высоцкого и Ин. Смоктуновского (первый — завоевывал зрительские сердца Жегловым, второй — таинственно прищуривался самим Владимиром Ильичем)?
На подобного рода подтасовках построена вся рецензия: во многих случаях мне присваивается здесь то, чего я не совершала, не говорила, не писала. То рецензент припишет мне такую диковинную идею, что Соловьев и Бердяев были «отцами постмодернизма», и тут же сам пустится в обличение этой экстравагантности. То выдумает за меня, что Ахматова становится у меня «чуть ли не Симеоном Новым Богословом», и тут же сам меня за это и прищучит. То присочинит мне мысль о том, что поэты XX века должны были бы создавать стихиры и акафисты. А то — вменит мне в вину рассуждения о том, что «земля и все дела на ней сгорят», и посоветует «не навязывать Богу своего видения», словно забывая, что слова эти принадлежат вовсе не мне и даже не «твердолобым» зюгановцам или васильевцам, а апостолу Петру в его Первом Послании.
По всей видимости, причина такой недоброкачественной позиции лежит вне пределов моей книги, в сфере иных — внелитературных, внехудожественных — интересов. Весь пафос этой рецензии продиктован желанием использовать печатное пространство «Нового мира» для сведения со мною личных узкопартийных счетов. Все в этом опусе поставлено на службу задаче меня оболванить, скомпрометировать, уничтожить. Сделать меня «притчей во языцех, покиванием главы в людях». Чувство партийности, независимо от того, какую идеологию исповедует «партиец», всегда опознается по его практике навешивания политических ярлыков и общественного шельмования своего оппонента, даже если речь идет о богословских или культурологических аспектах.