Они вдруг осознали красоту четкости, красоту целенаправленного слаженного действия. Доктор в окне наблюдал за ними внимательно и ревниво, за собравшимися вместе буйными и тихими, опасными и неопасными. Что будет? Опасные были его особым достоянием, он дорожил ими.
— Бодуэн! — вдруг позвал он.
Бодуэн Сент-Жюст был печально известным убийцей, причем вполне благочестивым на вид — все годы, проведенные здесь, он ходил на исповедь и ни разу не упомянул о своих преступлениях. Он задрал голову и весело помахал доктору, совсем как школьник.
— Упряжь на стене внутри! — крикнул ему доктор Журден, и Бодуэн послушно шагнул в темноту.
И вот лошади появились снаружи — все в пене от возбуждения. Безумцы поглаживали их, успокаивая, и даже пытались почистить листьями. Под руководством Катрфажа они с равнодушными криками впрягли лошадей и коров в телеги. Потом началась свалка из-за того, кто поедет в телегах, но это не было похоже на потасовку здоровых людей, просто несколько человек ударились в слезы, а у одного заболел живот.
— Все тут? — с явным интересом спросил Журден. — Я что-то не вижу мясника Торрвиля и Джин Тэйллефер. Ах, нет! Вот он. Интересно, где он взял нож? Ну и народ! Сегодня он точно что-нибудь натворит.
— Надеюсь, не с нами, — произнес Смиргел.
Ренье де Ларшан произносил проповедь — он не был опасен, если ему разрешали играть на рояле. Более того, он понимал, где находится. Ему сообщила это его мать, прежде чем он… Молэй, Перод смотрели на всех удивленно и угрюмо, что было неважным признаком. Телеги стояли наготове. Хватило одного удара, чтобы ворота упали на землю, и теперь они легонько подпрыгивали в пыли. Падение ворот было встречено дружным криком. Телеги были забиты до отказа. Народ будто ощутил сходство теперешней ситуации с полузабытыми праздниками урожая и ярмарками, деревенскими fêtes[248] и плясками на знаменитом старом мосту. Катрфаж взобрался на лошадь и возглавил процессию. По-детски радостно оглядевшись, он угрожающе взмахнул топором, словно боевым мечом.
— Еду и воду мы найдем в городе, — сообщил он своему воинству, и в ответ раздались хриплые смешки. Перехватив взгляд Журдена, стоявшего на балконе, он отвесил ему насмешливый поклон. — В город! — крикнул он. — Я поведу их на Рим! — проинформировал он доктора.
Как ни странно, сидевшие в телегах, услыхав его, заорали, зарычали, заревели:
— На Рим! Вперед, на Рим!
Журден вздохнул.
— Наука — это прекрасно! — воскликнул он, непонятно к чему.
Он и Смиргел смотрели, как разношерстная толпа выстраивается позади телег, словно собираясь идти на уборку урожая, на похороны или на ярмарку.
— Вот так, волей случая, и начинаются революции, — произнес он, услышав, как кто-то запел «Марсельезу»; и по мере удаления процессии песня набирала силу.
— Только песне под силу заставить людей шагать на голодный желудок, — покачав головой, сказал Смиргел.
И тут вдруг оба заметили, что бомбежка как будто прекратилась. Доктор вытянул руку, словно проверяя, не идет ли дождь. И дождь действительно шел. Воцарившуюся тишину нарушало сейчас лишь кошачье мурлыканье капель. Смиргел попросил налить ему еще виски.
— Знаете, швейцарская армия закрыла границу. Союзники двигаются к нам из Ниццы. В моей машинке достаточно бензина, чтобы добраться до какого-нибудь места, где есть еда. Выбирайте сами, куда нам ехать, на север или на восток.
— Вы обратили внимание на то, как они быстро объединились? И всего-навсего им потребовалась музыка, чтобы найти ритм шага?
В самом деле, двое из буйных отыскали бубны и трубу, сохранившиеся от какого-то деревенского ансамбля, и начали совсем неплохо отбивать на бубнах ритм, правда труба скрипуче ревела и задыхалась. Прислушиваясь к стихавшему шуму, доктор опять вздохнул и припомнил «Cock Lord's Boate»[249] и «Bateau Ivre».[250]
— Вы когда-нибудь слыхали о «Корабле дураков»?[251] — спросил он Смиргела, и тот покачал головой. Слишком много времени заняло бы изложение средневековых представлений о лечении сумасшедших, тем более немцу, так что доктор оставил эту тему. — Я что-то не заметил одного человека, нашего знаменитого начальника вокзала Имхофа, кстати он англичанин. Интересно, где этот неистовый машинист может быть.
Имхоф же спокойно проспал все события, умиротворенный тем, что под подушкой у него лежала модель поезда; он едва пошевелился, когда у него проверяли пульс.
Журден и Смиргел направились в хлев, где был припрятан автомобиль немца, так и не решив, какое избрать направление. Лишь одно казалось непреложным: не было смысла ехать в город вслед за процессией сумасшедших. Там их ждала беда — во всяком случае, так они предполагали. Значит, надо незаметно добраться до Фонтен-де-Воклюз, потом повернуть на север. И будь что будет.
Как только бомбардировщики улетели, небольшая процессия вновь преисполнилась азарта и довольно быстро стала продвигаться по авиньонской дороге. Когда идущие уставали распевать гимн, боевой настрой поддерживали бубнами. Катрфаж преобразился, словно актер, в средневекового рыцаря, высоко несущего свой штандарт. Время от времени он вспоминал о широкой стене в номере отеля «Принц», завешанной схемами с «его» тамплиерами и датами их жизни — торжественная процессия забытых рыцарей. Нет, не забытых, пока хотя бы один человек помнит о них! История похожа на негатив, с которого делают распечатки, получая позитив. Он думал: «Напрасно люди полагают, что каждый человек представляет собой обособленную индивидуальность, все мы суть вариации на темы, заданные окружающей жизнью. Подумать только: дочь Галена могла бы стать Сильвией, которая лишь плод воображения, которая могла бы быть Сабиной, дочерью Банко. Потерянные остаются потерянными, найденные — найденными. Апельсины и лимоны![252]»
Труба вопила.
Нелепая в своем неколебимом оптимизме, процессия храбро двигалась вперед, сумасшедшие вели слепых, слепые — мудрецов.
— Вариации на разные темы, — громко повторил Катрфаж. — Как бриллиант является вариацией угля, а гусеница — бабочки.
К Авиньону они приближались уверенным шагом, не сомневаясь в сердечном приеме, а также в том, что получат вдоволь еды и питья. Авиньонцы же, со своей стороны, начали понемногу просыпаться от вынужденного сна. Тихие, пустынные улицы оживали; до жителей дошли плохо напечатанные листовки с новостями, помогавшими преодолеть отчаяние и безнадежность, в которых они пребывали очень долго, истерзанные врагом и собственными фашистами, то есть милицией. Как только мэр Авиньона по-настоящему осознал, что пустой город начинает оживать, он осторожно открыл парадную дверь и оглядел безлюдные улицы с опаской, смешанной с возрастающей радостью. Не было слышно ничего, кроме шума дождя, тихого шороха дождя Воклюза. «Ils sont partis»,[253] — произнес кто-то у него над головой, — за плотно закрытым окном. Будто пробовал на зуб фразу, которую столько раз повторял в уме; хотя пока еще не было достоверных подтверждений, и люди не смели распахнуть ставни. Мэр тихонько всхлипнул и отправился за старым велосипедом. Очень медленно, с оглядкой, он ехал и осматривал стены, бастион за бастионом, чувствуя на шее капли дождя — как благословение свыше. Да, они ушли; опять авиньонцы стали хозяевами своей жизни, а он — хозяином своего города. Мэр вернулся в мэрию и широко распахнул двери. После этого из всех щелей и углов, подвалов, конюшен и мансард стали вылезать люди, они шепотом здоровались и оглядывались. Охваченный внезапно головокружительным восторгом, мэр помчался вверх по лестнице в свой кабинет и выскочил на балкон. Он решил сделать то, чего не делал многие годы, то есть крикнуть своему другу Ипполиту, pompier de service,[254] который жил на площади напротив мэрии. Сложив руки рупором, он заорал: «Hippolyte-e-e-e-e!» Когда он проделал это в третий раз, то увидел, что его друг бежит через площадь, размахивая руками. «Ils sont partis, partis, partis, partis!»[255] Это слово было мгновенно подхвачено и повторялось, словно на барабан высыпали горох. Теперь первым делом надо было в подобающей манере, то есть с помощью глашатая, сообщить городу радостную весть, и Ипполит, уже успевший надеть форму, немедленно приступил к исполнению своих обязанностей. Он засунул за пояс фальшивящую литавру и прикрепил к ручке велосипеда резиновый гудок. В четырех частях города ему предстояло сначала нажимать на гудок, потом долго бить по литавре, прежде чем прокричать: «Oyez! Oyez! Oyez![256] Официальное сообщение мэрии. Немцы оставили город. Комендантский час отменен впредь до особого распоряжения». После каждого повторения толпа становилась все более многочисленной. Люди выбирались из руин, многие плакали, некоторые были почти без сил — от старости, ран и по многим другим причинам. Ипполита зацеловали чуть ли не до беспамятства. Понемногу толпа стала двигаться в сторону кафедрального собора — к главной площади над рекой. Праздновать, благодарить небеса, выражать восхищение — такой была первая инстинктивная реакция на радостную весть. Наверное, месье мэр скажет свое слово? Но когда они пришли на площадь, то обнаружили своего мэра во главе плотной толпы, готового вести ее в кафедральный собор на благодарственную молитву.