Постепенно Рябков признался себе, что и к самому режиму, знающему его через Маргариту как родного и облупленного, питает теперь сентиментальные чувства, похожие на преданность. Когда передавали съезд и зал, подобный сидячему военному строю, вставал, Рябков с затаенным превосходством глядел на развалившихся перед телевизором общежитских теток и на кого-нибудь одного, кто туго щелкал тумблером в надежде вызвать на экран художественный фильм. Чувствуя себя тайной частью государственной непрерывности, не зависящей ни от чего житейского, столь много ему досаждавшего, Рябков, бывало, с удовольствием прочитывал где-нибудь тот же самый, немного иначе оформленный лозунг, что сам еще только писал у себя в мастерской. Если бы перед ним внезапно возникла строгая фигура в штатском и предложила бы ему поработать на органы, Рябков, пожалуй, не отказался бы испытать свои способности: личность его нуждалась в иной системе и шкале оценок, чем могла предложить повседневная жизнь.
Когда Маргарита неожиданно вышла замуж, Сергей Сергеич почувствовал себя заброшенным. Пару раз он ходил на лестницу один; сидя на нижней ступеньке и глядя в упор на ржавые гвозди в стене, он внезапно обнаружил, что разговаривает вслух. Собственные руки, подающие пепельницу сигарете, казались ему настолько чуждыми, что могли бы стать эпизодом его ночного кошмара. На работе новая, рыжая, как настурция, Маргарита здоровалась с ним откровенно и весело, начисто забыв о принятых между ними правилах конспирации. Когда же она в незнакомом платье с огромным вырезом тихо цапнула Рябкова за рукав и предложила обсудить один очень важный вопрос, Сергей Сергеич обрадовался и немедленно согласился.
Радость не оставила его и на скамейке, с которой они, благодаря мерцающей древесной тени, счастливо слились. Маргарита, будто речь шла о самом обыкновенном, преспокойно изложила ему предложение насчет Катерины Ивановны, и Сергей Сергеич выслушал ее, кивая, завороженно глядя на теплый, с розовой каймою солнечный блик, трепетавший у нее на плече, будто прозрачная бабочка. Рассказывая, какая Катерина Ивановна добрая женщина и отличная хозяйка, Маргарита успевала охорашиваться, чудом удерживая свое лицо в подслеповатой пудренице, раскрытой на коленях,– в запрокинутом зеркальце, где Рябкову были видны лишь томные перемены света и ветвей, происходившие наверху, на невесомой и упругой высоте. Маргарита буквально держала на коленях невидимую себя, точно егозливого ребенка, и нежно улыбалась себе, зачесывая наверх свои новые, гладкие, выпадающие из-под гребня волосы, обкручивая резинкой виляющий хвостик. Сергей Сергеич, будто под гипнозом, смотрел и не мог оторваться. Это было новое в ней – самоуглубленность, способность попадать в удивительно женственный плен ко всем зеркальным и отзывчивым вещам,– и разнеженный Рябков пообещал ей подумать насчет Катерины Ивановны, не понимая толком, что он такое произносит. Шагая домой по солнечным пятнам, щекотавшим его сквозь глухой и горячий костюм, Сергей Сергеич все держал перед мысленным взором поднятые локти Маргариты, ее худую, в темных прыщиках, солнечно-розовую спину, видную до самых трусиков в растворе отставшего платья, и чувствовал себя готовым понарошку влюбиться в кого угодно, в каждую из встречных женщин, чьи бледные тела в прошлогодних ситцах, едва ли не впервые открытые воздуху и жадному пестрому свету, необычайно его возбуждали. Напевая под нос, Рябков благодушно пытался представить Катерину Ивановну,– но ему вспоминалось только ткацкое усердие ее машинки да зеленый костюм, про который Сергей Сергеич как-то давно подумал, будто он похож на мебельный чехол.
На другое утро зеленый костюм оказался платьем, сильно измятым на животе, а на верхней губе Катерины Ивановны бугрилась болячка, закрашенная помадой. Впрочем, все это так и так было несерьезно. Приятными для Рябкова стали новые встречи с Маргаритой, еще более конспиративные, чем прежде, поскольку скрывались от ее очкастого мужа, на макушке у которого Сергей Сергеич как-то разглядел пушистую, как персик, недозрелую лысину. Теперь, встречаясь с Маргаритой на летних укромных скамейках, Сергей Сергеич позволял себе преподнести собеседнице недорогой букет, купленный у загорелой бабки за углом, и очень забавлялся, наблюдая, как суровая Маргарита пытается забыть ромашки на скамье, а потом сама бежит за ними, не выдержав пустоты в жестикулирующих, виновато вскинутых руках. Рябкову чрезвычайно нравилось, что теперь Маргарита волей-неволей посвящает его в различные секреты. Все больше узнавая о Катерине Ивановне, он по-шпионски наблюдал за нею, иногда с трудом удерживаясь, чтобы не поправить ей прилипшую к шее цепочку или перекрученный поясок,– и вместе с тем избегал неожиданных встреч, при которых вынужден был с силой надавливать рукою на грудь, чтобы убедиться, что там, за костью, все по-прежнему плотно, здраво и нечувствительно.
Однако исподволь в Рябкове происходили перемены: его все больше стало тяготить общежитие. Теперь уже и в собственной комнате он чувствовал себя примерно так же неуютно, как на лестнице: ему казалось, что надо перекурить и куда-то пойти. Странно было, что отсюда можно только на работу; черное строение общаги с бензиновым отливом больших и слабых оконных стекол, с крыльцом как пьяная гармошка теперь представлялось Рябкову каким-то тупиком, едва ли не тюрьмой. Вместо того чтобы где-то бывать и развлекаться, он теперь и выходные просиживал почти безвылазно среди своих четырех одинаковых углов, обижаясь на Маргариту, занятую мужем. Однажды с тоски он затеял генеральную уборку, чего не делал много лет, но только без толку переваливал вещи с места на место и в конце концов добился лишь того, что разложил и расставил их рядами и оголил половину стола, отчего его сырая комната сделалась похожа на деревенский магазин, полутемное сельпо. Новая подруга Рябкова, с морщинистым и крашеным лицом, но удивительно юным телом (в голых и тонких ее плечах, левое немного выше правого, было что-то от арфы), вовсе перестала его занимать. Раз, заговорившись с Маргаритой, он совсем забыл о свидании с подружкой и вспомнил только, увидев на своих дверях замок,– потому что его недавно видела она. Но не было никакой записки, вообще ничего не было, кроме прохлады в непривычно чистой комнате да нетронутой бутылки сухого вина, горевшей, как лампа, на чистом столе,– и Рябков, улыбаясь, решил на этом покончить с подружкой, насладившись напоследок совершенной чистотой ее исчезновения. Зато теперь ему прибавилось времени для раздумий. Ему уже казалось, что он вполне готов связать судьбу с Катериной Ивановной. В сущности, Маргарита имела право распоряжаться его судьбой,– могла его женить, как могла передать властям или отправить с секретным заданием куда-нибудь в Латинскую Америку.
В женитьбе были для художника Рябкова очевидные преимущества. Он, отстававший по времени от других людей и имевший дело не с событиями, а большей частью с их последствиями, мог надеяться равномерностью семейной жизни, одинаковостью дней сделать незаметным этот опасный разрыв,– и Катерина Ивановна тем, что ежедневно выглядела как вчера, обещала чаемые Рябковым выгоды брака.
По правде говоря, в союзе с ней Рябков надеялся из своего подержанного, словно кем-то уже прожитого времени вернуться в еще более далекое прошлое. Он по-прежнему любил родной центральный пятачок бесприютного города, как любят в уроде добрую душу,– глуховатый, несмотря на ширину и прямизну проспекта, раскрытого вдаль; любил укромный, маленький, размером с мраморный тазик, разводящий сырость фонтан,– и нестриженый сквер, где трамваи со стуком продираются сквозь твердые ветви рябин,– и земляные темноватые дворы, так хорошо ему знакомые, с гаражами, каменными лестничками, никому не нужными заборами, буквально висящими на столбах, с тем же пологим наклоном, что и голубоватое на веревках белье,– и знал один непролазно захламленный тупичок, где сквозь доски забора и старые покрышки росла как ни в чем не бывало дремучая малина, каждое лето дававшая несколько крупных, как наперстки, бархатисто-сладостных ягод. Рябков, все так же ориентируясь по городу из этих мест, бывал здесь довольно часто, бродил, и сидел, и дышал – но, наблюдая все по отдельности, не мог насытиться и уходил со смутным чувством разорения и беспорядка. Ему, словно ночью некупленых сигарет, не хватало вида из своего окна: неповторимого соединения вот этих, якобы доступных, зданий, которое уже из кухни его длиннющей коммуналки было несколько иным, представляло собой разреженный и упрощенный вариант, где бело-синий фасад театра казался грубо переправленным на очерк университета, почти совершенно его закрывавшего,– тогда как на подлиннике они стояли друг напротив друга и были парой, и парами же были фонтан и клумба, гостиница и почтамт. Рябков хотел бы просто стоять и глядеть в окно, почти не присутствуя в комнате, наверняка теперь неузнаваемой из-за нового Танусиного мужа, оказавшегося смутным общим знакомым – гнусно похожим на Пушкина спекулянтом с барахолки, где этот тонконогий чертик расхаживал каждую субботу с полными руками импортного женского добра. Тануся – вероятно, по наущению спекулянта, считавшего в уме недополученные алименты,– окончательным письмом запретила Рябкову встречаться с дочерью, и он удивлялся сам, с какою легкостью забыл это тяжеленькое существо, лобастого Сократика с погремушкой, которое честно пытался любить.