А что же Мария Сантуш Оливейру, то бишь Маша Кривощекова? Очень просто: как впряглась в ту лямку зимою сорок третьего, так никогда больше из нее и не выпрягалась. Хотя как сказать — лямка? Иной раз это звучит даже и издевательски. Другой модный певец, или политик, катает по всему миру, ест, пьет, живет и любит в свое полное удовольствие, — а тоже дует губы в телевизоре: тяну, мо, лямку, что же делать! И ведь не ворочает вилами, не уродует пальцы на раздойке. Разная работа, разная лямка — кому уж какая досталась. Потом — надо же быть справедливым — не одной только ею живет человек, находится ведь в молодом возрасте время и для радостей: вечерки, танцы, частушки под гаромшку.
Поначалу в Потеряевке не было клуба: кино крутили в сельсовете, а на вечерки собирались по разным избам. Когда стало легче держать скотину, и ослабла налоговая петля, трудолюбивые Кривощековы сразу показали себя: девки стали одеваться, то купят плюшевые жакеты, то боты, то юбки; сельчане, глядя, как Машка и Дашка Кривощековы, выпятив могучие груди, поспешают на вечерку, вздыхали: «Да… Баско ходят!..».
А уж на вечерке-то — покрасуешься, напляшешься и напоешься вдоволь: тут тебе и кадриль, и фокстрот, и полечка, все под гармошку да патефон; парни тоже стараются прийти помоднее, пофорсистее: сапоги с подвернутыми наружу ушками, широкие штаны с напуском, летом — в фуражечке-восьмиклинке, прически — полубокс с чубом. Да озорные! Так и норовят пощупать титьку. Чуть зазевалась — тут тебе и пощупал. А увидит миленок? Ведь неудобно перед ним. Или выпьют браги, и заухают неладные частушки:
— Што ты ежишься, корежишься,
Пощупать не даешь?
Будешь ежиться, корежиться,
Не щупана уйдешь!
Ну-ко марш из избы, экие невежи!.. А лишь притихнут они — ка-ак выйдешь на середку, да ка-ак затопочешь:
— С-сербияночку плясать
Надо сображение:
Сперва дроби, дроби, дроби,
А потом кружение!
Тут и Дашка подхватит:
— Ой, товарка, дроби бей,
Выбивай обоими,
Супостаточка идет,
Верно, за побоями!..
Домой вместе редко уходили: навяжутся провожатки — и разобьют девушек. Конечно, если провожатка нравится, можно и поцеловаться, и дать пощупать титьку. Но больше уж — ни-ни. Еще сделает нечестной. Куда тогда деваться? Только в петлю. Как это можно — до замужества? Вот такие мысли. Придут обе домой нацелованные, нащупанные, — залезут на полати, и давай шептаться. Мамка Фрося зашумит иной раз: «Ну-ко спите! Завтра робить!» — но нестрого, сама ведь знает, что такое для девушки вечерка. Или уж забыла, все стала забывать после ареста хозяина Мокеюшки…
А девки они были статные, мощногрудые, и парни к ним льнули. Только масть разная: Дашка — русая, белокурая даже, Машка же — чернявая, с вороными бровями. Пройдется с платочком по избе, отчебучит дробь… В латинском танце много значат руки, их движения, грация, посадка головы — все это у Марии было природное, и пришлось избавляться: девки и парни смеялись, думали, что она кого-то передразнивает. В русских плясках нужна была совсем другая повадка: плавность, умение понять партнера, способность к неожиданным выходкам, вплоть до присядки… Это при том, что в народных танцах всех стран вообще много общего; вдобавок, Мария не была и особенной мастерицею в этом деле, и ей много прощалось. И для частушек голос был сипловат: много работала на холоде, и это сказывалось.
К пятидесятому году девки уж сильно невестились, и обе ждали из армии женихов: Дашка — Санка Лобанова, Машка — Васю Буздырина. Знакомство было обычное: вечерки, танцульки, обжимания; но вдруг на своих проводинах Васька отозвал ее в сени и спросил серьезно: «Ждать будешь?» Она не ответила сначала: застеснялась, вырвалась и убежала; однако утром чинненько явилась к Василию в дом, и сказала его матери, что поможет ей прибраться после гостей. Тут уж все поняли, и деревня к вечеру знала: Машка Португалка Васькина девка, будет ждать его из армии, а потом выйдет замуж. Прощаясь, он велел ей свято хранить самое дорогое: девичью честь, до его возвращения. И быть осторожной на вечерках, не позволять никому себя трогать и целовать. «Что ты! — заверила она. — Ведь я понимаю: умри, но не отдавай поцелуя без любви». На том и расстались, поклявшись писать.
Прозвище свое — Португалка — Мария получила так. В-общем, она и не скрывала никогда своей национальности, говорила только, что родители ее замучены были фашистами, сама она их не помнит, воспитывалась с ранних лет в советском детдоме, откуда ее выпросил в войну дядя Мокей. Люди кивали, вздыхали, — однако вряд ли верили до конца такому рассказу: детдомовцы считались детьми государства, судьбы их были определены и расписаны свыше, вряд ли какой-то дядя Мокей мог изменить хоть одну, — но и не вникали особенно, блюдя крестьянскую осторожность. Язык она почти забыла, лишь ругалась иногда на скотину: «Hijа dе hutа!» — «Cаbrоn!» — «Tоntо!» — «Cаrаjо!» — «Biсhо rаrо!» — «Vауа mаndаngа!» — «Mе саgо еn tu раdrе!» — правда, и тогда поглядывала, чтобы не было вблизи людей, могущих услыхать, как выражаются на чужом языке.
Обычай требовал теперь чаще бывать в доме Буздыриных, у будущей свекровки: помогать по дому, просто проведать, писать письма за неграмотную мать. Отца у Васьки не было к тому времени, он погиб на войне, как и другие двадцать шесть потеряевцев. Так она писала корявые письма в армию, чтобы воин браво нес службу, и радовал командиров, и не забывал притом, что его ждут. «Дарогой синочик в первох страках своиго писма хачу сопшыть чьто мы живом харошо и таво тибе желаим…». А что вы хотите — человек, можно сказать, далекой заграницы, еле осиливший четыре класса русской школы! Но все равно каждое письмо было мучением, а писать приходилось, куда же денешься! Она и две фотки ему послала: в нарядной кофте и плюшевой жакетке, со значительной полуулыбкой.
В конце второго года службы Васька нагрянул в отпуск. Мать ждала его, бражка и вино потели в подвале. Первый день он только колбасился да плакал, да ходил по родне, — Мария его и не видела толком, хоть и проторчала в ихней избе до ночи, среди пьяного мельтешения. На другой день устраивали вечер сами Буздырины, — вот тем-то вечером, когда уж разошлись гости, осатаневший Васька заволок ее в баню и лишил самого большого богатства — девичьей чести. Ну, если быть правдивым до конца — в двадцать четыре года эта самая честь не особенно в радость, — но и тут мы не можем говорить за всех, никто не давал нам такого права, — кому-то, не исключено, как раз и в радость! Это тонкое дело. Вот что касается Марии Сантуш Оливейру, ныне Кривощековой, тут можно сказать определенно: гнусное насилие и надругательство со стороны Василия она перенесла терпеливо и мужественно, даже проводила его после этого в избу, уложила спать и пошла домой. О чем уж шептались они ночью на полатях со сводною сестрой Дашкой — этого никто не знает. Да и кому оно интересно?
На другой день, придя с фермы, она переоделась и снова отправилась к Буздыриным. Васька пил рассол и блудливо-растерянно улыбался. Мария поздоровалась, и села чаевничать с хозяйкою, чинно держа блюдечко на растопыренных пальцах. Велся тихий, приличный разговор; вдруг в какой-то момент, без всякой связи с этим разговором, чашка задрожала в хозяйкиной руке, и она обратилась к сыну: «Ой, Васька, бесстыжие твои шары! Ну-ко отвечай матери: уеб ты вчера девку? Дернул он тебя, Машка?!» Она опустила голову. Мать схватила веник и принялась хвостать гнусного молодца. Он, ухая, бегал по избе. Притомясь наконец, она села на лавку и сказала:
— Ну че же теперь. Ставайте на колени, буду благословлять. К вечеру перетащите все Машкино барахло. Живите в трудах да весельстве!
Так началась ее семейная жизнь. Когда Васька вернулся из армии, их первенцу, Андрюхе, исполнилось уже полгода. Сам-то Василий был хиловат, плюговат рядом с могутной, набравшей соков в материнстве бабой. Однако она любила его, и рожала от него детей, — а когда он напивался — безропотно шла его искать, и вела домой. И до самой ее смерти завидовали сельчане старухе Буздыриной из-за ее работящей, плодовитой снохи. «У, черемная!» — шипели злоязычные бабы. А ей хоть бы хны: получила орден с медалью за трудовой вклад. Да нет, она никогда не считала, что у нее плохо сложилась жизнь. Она и Дашке-то не завидовала, — хотя та и намекала, приезжая, на свое прекрасное положение.
А дело в том, что Санко Лобанов не захотел после армии возвращаться в Потеряевку. Он не стал вербоваться: пропадешь, испакостишься на этих вербовках! — а обосновался в Малом Вицыне, и по военному билету устроился в пожарку. Так вот: полгода ушло у него, чтобы получить паспорт и стать свободным от колхоза человеком! Мать совсем обнищала, таская из Потеряевки подарки то одному, то другому начальнику: мед, масло, куриц, ягоды и овощи ведрами, мешками. Больших, больших трудов стоило дело: и это несмотря на то, что пожарная охрана — тоже ведь внутренний орган, часть МВД. Солдат, отслужил в армии — а поди ж ты! Такие вот были порядки, если кто не знает, или забыл. Потом он женился на Дашке, сначала они жили в райцентре на квартире, потихоньку строились; Дашка выучилась на швею: всегда, мо, при шабашке, и есть возможность обиходить семью. О, они были большие хитрованы! Напряглись, купили старую машинку; хорошо, в городе оказался мастер по этому делу, высланный эстонец Ыыппуу Мюэмяэ: все починил, наладил, застрекотала. В мастерской-то много не заработаешь, но появился со временем свой клиент: вот он-то и давал навар. И сколь не подбиралось БХСС, ничего не могло доказать: попросили и шью, а материал не мой, и не запретите поработать в свободное время для знакомых! Санко вкалывал трактористом в межколхозной, тоже неплохо зарабатывал, а ребенок всего один, дочка Леночка, Ленусик. И вот они жили в своем хорошем доме, при заработках и подкопленных деньжатах, и вдруг раскатали губу: хватит, мо, с нас этой глухомани, поедем жить в самый Емелинск! С переездом-то не было особых проблем: один дом здесь продали, другой там купили. Думали зажить не хуже, и показать еще городским, как надо обустраиваться по-настоящему, а вышло-то это дело с запятой: например, выяснилось, что даже в мастерской, куда устроилась, Дашкино швейное искусство глядится худенько, а уж с частными заказами… Нашла двух клиентов — и оба потребовали перешить, а потом и совсем возместить аванс и стоимость материала. Пришлось отдавать из своего кармана, не станешь ведь с ними судиться. Что за люди! Придираются, давят форс, отыгрываются на мастерах. Глаза бы не глядели. Санко устроился слесарем на ТЭЦ, и тоже не очень-то нравилась работа: и влажность в цеху, и загазованность, и вообще воздух грязноват. Но — жили, тянули, хоть и не так вольно, не так сыто, как в райцентре. Там-то всегда знаешь, куда пойти, с кем поговорить в нужном случае, какой нужен подход, а здесь — никаких концов не найдешь, в такие, по незнанию, можешь вляпаться ситуации! Через десять лет, через Санкову работу, получили земельный участок за городом, сколотили там дощатую хибару, вскопали землю… Дак ведь это смех! Крутишься вокруг этой хибары, и шаг в сторону боишься ступить, чтобы не зайти на чужой участок. А в Малом-то Вицыне огород был — десять соток, а чего только там не садили, да еще и баня там стояла, и теплица, и деревья, и малина со смородиной! Пока моложе были, собирались переезжать, так толковали еще: будем, мо, ходить по театрам, иметь культурный досуг… А попали в тот театр только один раз, когда Лена была в пятом, шестом ли классе.