Франц, что ты вздыхаешь? Ева все наведывается к тебе и спрашивает, о чем ты думаешь, ты не отвечаешь, так и уходит она ни с чем. Почему? Что тебя гнетет? Весь ты как-то съежился… Прячься, прячься за углом, мы искать тебя пойдем… и продвигаешься вперед еле-еле маленькими шажками, будто наткнуться на что-то боишься. Ты же знаешь жизнь, ты ведь не с луны свалился, нюх у тебя хороший, и ты кое о чем догадываешься. Ты ничего не видел и не слышал, но что-то учуял. Ты все еще не решаешься посмотреть в ту сторону, отводишь глаза, но ты и не побежишь, человек ты решительный. И вот стоишь ты, стиснув зубы, и не знаешь, что тебе делать и хватит ли у тебя сил взвалить на плечи такое бремя.
А сколь много страдал Иов, муж из земли Уц, пока не испытал всего, и не осталось горя, которое могло бы еще на чего обрушиться. Напали на его стада савеяне и взяли их, а отроков поразили острием меча, огонь божий пал с неба и опалил его овец и отроков, и пожрал их, халдеи взяли его верблюдов, а отроков поразили острием меча, сыновья его и дочери его ели и вино пили в доме первородного брата своего, и вот большой ветер пришел от пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на отроков, и все они умерли.
Так тяжкие несчастья обрушились на него, но и на этом не кончились они. Иов разодрал верхнюю одежду свою, искусал руки свои, остриг голову свою, посыпал ее прахом. Но еще не испил он до конца чашу страданий своих. Проказою лютою поражен был Иов, от подошв и по самое темя был покрыт он струпьями, и сидел в пепле и навозе и весь гноился, и взял он черепицу и скоблил себя ею.
И явились друзья его. Елифаз-феманитянин, Вилдад-савхеянин и Софар-наамитянин, и увидели его таким; они пришли издалека, чтоб утешить его, и возвысили голос свой, и зарыдали, и не узнали Иова, ибо так жестоко поражен был Иов, у которого было семь сыновей и три дочери, семь тысяч овец, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов, пятьсот ослиц и много челяди.
А ты, Франц Биберкопф, меньшего лишился, чем Иов из земли Уц, да и несчастья обрушиваются на тебя исподволь. И вот теперь шажок за шажком подвиваешься ты к тому, что произошло, уговариваешь себя на тысячу ладов, обольщаешься; ты хоть и решил взглянуть правде в глаза и приготовился к худшему, но, увы, к самому худшему ты не готов, к тому, хуже чего и быть не может. Все что угодно, только не это! И вот ты сам себя уговариваешь, сам себя щадишь, ничего, мол, страшного не случилось, а чему быть — того не миновать! Но в глубине души не веришь ты в это и не хочешь поверить. Стонешь, вздыхаешь: откуда мне ждать защиты, беда нависла надо мной, что будет мне опорой? А беда все ближе, ближе, и ты тоже идешь ей навстречу, хоть и медленно, как улитка, но ведь ты не трус, у тебя не только сильные мускулы, ты — все еще Франц Биберкопф, наш удав. Ты извиваешься, подползаешь все ближе, ближе, пядь за пядью к чудовищу, которое громоздится перед тобой и готово вот-вот схватить тебя.
Нет, ты не деньги потеряешь, Франц, — сгорит и черным пеплом покроется твоя душа! Смотри, уже ликует блудница! Блудница Вавилон! И пришел один из семи ангелов, держащих семь чаш, и сказал: "Подойди, я покажу тебе блудницу великую, сидящую на водах многих. Вот она — сидит жена на звере багряном и держит золотую чашу в руке, а на челе написано имя: тайна. И упоена жена кровию праведников".
Ты чуешь беду, она уже рядом. И хватит ли у тебя сил, не погибнешь ли?
* * *
На Вильмерсдорферштрассе в садовом флигеле, в опрятной и светлой комнате, сидит Франц Биберкопф и ждет.
Свернулся удав кольцом, греется на солнышке. Скучно, некуда силу девать. Надоело Францу бездельничать, пора за работу. Жаль, не договорился с ребятами о встрече. Толстуха Тони купила ему темные очки в роговой оправе; надо бы и костюмчик другой купить да, пожалуй, шрам на щеке намалевать как у буршей.
Вот кто-то пробежал по двору. Видно, торопится! А мне спешить некуда — не опоздаю. Если б люди не спешили так, они жили бы вдвое дольше и удачи им было бы больше. Вот как на шестисуточных велогонках, к примеру. Там гонщики тоже не торопятся, а жмут на педали полегоньку, народ терпеливый, спешить им некуда, молоко у них не сбежит, а публика пускай себе свистит; что она в этом деле понимает?
Стучат! В чем дело, позвонить не могут, что ли? Не уйти ли мне подобру-поздорову? Черт подери, тут же только один выход. Ну-ка, послушаем, что там говорят?
…Ты идешь вперед маленькими шагами, уговариваешь себя на тысячу ладов, обольщаешься. Да, ты готов к худшему, но к самому худшему ты не готов, к тому, хуже чего и быть не может…
Ну-ка, послушаем. Что это? Голос вроде знакомый. Вскрик, плач. Надо посмотреть. Ты вздрогнул от страха? О чем ты подумал сейчас, Франц? Мало ли что в голову взбредет? Эге, да ведь это Ева. Ее-то мы знаем.
Распахнул дверь настежь. Видит — на пороге стоит Ева, плачет, заливается, толстуха Тони обвила ее руками, успокаивает. Что с ней такое? Случилось что? Ах, мало ли что может случиться. А в ушах — другой крик: Мицци кричит, а тут еще Рейнхольд лежит в кровати.
— Здравствуй, Ева, ну что с тобой, успокойся. Случилось что? Может быть, все это не так уж страшно…
— Оставь меня.
Ишь как она огрызается. Побили ее, что ли, взбучку дали? Постой-ка, она, верно, что-нибудь брякнула Герберту, тот и догадался, чей ребенок…
— Уж не Герберт ли тебя побил, а?
— Отстань, не прикасайся ко мне.
Ишь ты, как глазами сверкнула! Скажи на милость, видеть меня не хочет, ведь она же сама… Какая ее муха укусила? Ревет, того и гляди народ сбежится, надо плотнее закрыть дверь. А Тони суетится, хлопочет вокруг Евы, уговаривает ее:
— Ну, Ева, ну, милая, ну, успокойся, скажи мне, что с тобой? Да заходи же в комнату! А где Герберт?
— Не войду я сюда, ни за что не войду!
— Ну, ну, пойдем, Ева, пойдем посидим, выпьем кофейку. А ты, Франц, проваливай.
— Чего это мне проваливать? Я же ничего худого не сделал.
Тут Ева широко раскрыла глаза — смотреть на нее страшно, словно убить его хочет. А потом как взвизгнет, схватила Франца за жилетку, тянет за собой.
— Нет, — кричит, — пусть идет с нами, я хочу, чтоб он тоже послушал, иди-ка, иди-ка сюда.
Рехнулась она, что ли? Или ей что-нибудь наговорили? Плюхнулась Ева на диван — сидит рядом с толстухой Тони, трясется вся. Гляди, как у нее лицо опухло, и знобит ее, видно потому, что она в положении, но ведь это от меня, что же она меня боится?
А Ева обеими руками обняла Тони за шею и что-то прошептала ей на ухо, сперва никак выговорить не могла. Тони, потрясенная, всплеснула руками, а Ева дрожит, стучит зубами, потом достала из кармана измятую газету.
Спятили обе, не иначе, комедию здесь ломают, а может быть, в этой газете есть что-нибудь про дело на Штралауерштрассе, вот дуры бабы!
Франц встал да как заорет:
— Обезьяны вы, бесхвостые! Вы мне балаган здесь не устраивайте!
Толстуха все бормочет: "Ох, боже мой, ох, госпожи", — а Ева молчит, дрожит только и плачет. Перегнулся Франц через стол и выхватил из рук у Тони газету.
Смотрит — два снимка рядом. Что это? Франц похолодел весь. Это же — я. Но почему же я здесь, из-за дела на Штралауерштрассе? Ужас какой, это же я, а рядом — Рейнхольд, а сверху — заголовок: "Убийство в Фрейенвальде. Убитая — проститутка Эмилия Парзунке из Бернау". Мицци! А это кто же? Я?.. Тише, мыши, кот на крыше… Да что ж это?
Франц судорожно скомкал газету и медленно опустился на стул. Сидит, притих, съежился весь. Что же это они пишут такое? Тише, мыши…
Обе женщины смотрят на него и плачут. Ну, чего уставились? Убили… Да как же это так? Мицци убили, я схожу с ума! Как же так, что все это значит? Его рука снова тянется к столу, как это они там пишут? Да, вот я, а рядом — Рейнхольд. Убийство в Фрейенвальде — убийство Эмилии Парзунке из Бернау… Как она попала в Фрейенвальде? Что это вообще за газета? Ага, "Моргенпост".
Поднял руку с газетой — снова опустил… А Ева? Что она там? Смотрит как-то по-другому, наклонилась к нему, перестала плакать.
— Ну, Франц?
…Евин голос, это она мне говорит, надо что-то ответить. Ева и Тони — обе здесь, сидят напротив… Убийство, убийство в Фрейенвальде, пишут, что я убил ее в Фрейенвальде! Я там никогда в жизни не был, где это вообще?
— Да промолви хоть слово, Франц, что ж ты молчишь?
Франц поглядел на нее большими глазами, поднял газету на раскрытой ладони; голова его трясется, прочел он через силу ржавым каким-то голосом: "Убийство близ Фрейенвальде, Эмилия Парзунке родилась в Бернау 12 июня 1908 года".
Ну да, это Мицци. Поскреб себе щеку, снова посмотрел на Еву пустыми, невидящими, мутными глазами. Невозможно выдержать такой взгляд.
— Ну да, это Мицци. Да. Что ты на это скажешь, Ева? Убили ее. Вот почему мы ее не нашли.
— Ведь и про тебя тут пишут, Франц.
— Про меня?
Он снова поднял газету, поглядел в нее. Так и есть, это он тут изображен.
Сидит Франц, медленно раскачивается всем телом. Бормочет: боже мой, боже мой! Жутко ей стало, она придвинула свой стул к нему. А он все раскачивается, раскачивается. Боже мой, Ева, боже мой… А потом вдруг засопел, запыхтел, щеки надул, будто насмешил его кто-то.