И тут вступил главный человек этого сборища: декан факультета Крапивников. Тот, кто защитил Валько и справедливость. Он сидел в дальнем углу, за спинами, не потому, что прятался, а потому, что там видел всех, а его — никто. Однако его присутствие чувствовалось постоянно. Выступавшие обращались друг к другу или к Валько, но обязательно в каком-то обертоне их голоса слышалось послание этому невидимому присутствующему. Казалось, затылки и спины сидящих были напряжены, скованы, и всех, как это бывает в таких случаях, тянуло оглянуться и увидеть выражение лица Крапивникова. Но — нельзя. Терпели.
— Чего мы тут время теряем, не понимаю? — спросил Крапивников своим красивым баритоном (в молодости участвовал в самодеятельности). — Человек сам понимает, что к чему. Пусть пишет заявление по состоянию здоровья, да и все! Собрались зачем-то! — обратился он прямо к Жукову.
Жуков кашлянул и тихо напомнил:
— Это не мое решение, — при этом он фантастически голосом, словно кивком, указал на человека у окна. Никто этого не мог увидеть и услышать, но абсолютно все это поняли.
— Да знаю! — махнул рукой всесильный и бесстрашный Крапивников. — Короче, Милашенко, выбор простой: пишешь заявление или отчисляем! Решай сам.
Валько оценило смелость Крапивникова: единственный, наплевав на условности, не побоялся назвать его в мужском роде.
И сказало, что напишет заявление.
За это с ним поступили милосердно: отчислили с формулировкой «по состоянию здоровья» и выдали справку об окончании первого семестра с выпиской из зачетной книжки. Это облегчало возможность поступления в другой вуз.
Гораздо позже, вспоминая этот эпизод, Валько поняло, что собрание было по сути актом группового изнасилования, хотя там были и женщины (замдекана и еще кто-то).
А еще оно поняло — не сразу, не одномоментным озарением, а по крупицам, что во всяком коллективе сохраняется родоплеменная иерархия. Всегда. Везде. В тюремной камере. В руководстве завода, компании, страны. В семье. В команде футболистов, в группе альпинистов, в театре, в дворовом мальчишеском сообществе... Обязательно есть Вождь, Старейшина, Жрец и Молодой Вождь. Старейшина (в данном случае им был Жуков, хотя он из жреческого клана) выступает от лица племени, защищает обычаи и традиции, делает вид, что ему важней всего не индивид, а сообщество. Он подготавливает любое решение с точки зрения рациональности. Жрец (человек в сером костюме) озабочен теоретической частью, культом данного сообщества, соответствием поступка и кодекса. Молодому Вождю важнее всего показать свою удаль и готовность в скорейшем будущем заменить Вождя. Он наскакивает, лязгает по-волчьи зубами, готовый закричать: «Дайте я! Дайте мне!» Главная его цель (как и всех прочих) — доминировать. Будь он комсомольцем, лидером гитлерюгенда, помощником полевого командира террористов, старшим в отряде бойскаутов, скинхедов, национал-большевиков, супервайзером мерчендайзеров и т. д., и т. п., цель одна — доминировать, доминировать и доминировать, доказать всем, что он настоящий мужчина (то, что это могут быть девушка или женщина, не играет роли, только меняется полюс доминирования — с мужского на женский). Но вот, когда решение подготовлено, выступает главный человек. Вождь. Пахан, босс, директор, управляющий, начальник. Отодвинув лающую свору, он принимает единственно верное решение. Неважно, какое. Важно, что в его власти — произвести акт или не произвести. Как правило, производит и отваливается, удовлетворенный, доказав свою абсолютную доминантность. Остальные или добивают (донасилывают) или удовлетворяются созерцанием унижения, получая от этого наслаждение низкого, но терпкого свойства.
Советская система власти была первобытно-общинной, сделало вывод Валько. Вождь — руководитель. Жрец — парторг. Старейшина, мудрый и часто бессильный, поющий под чужую дудку (чтобы не лишили похлебки и не выгнали из племени) — профсоюзный лидер. Молодой вождь — комсомольский главарь. Система рухнула потому, что произошла подмена, подобная той, которая принесла несчастья Древнему Египту (по исследованиям некоторых историков): жрецы стали главней власти, взяли власть, но распорядиться не сумели, так как для них теория всегда важней практики.
Не лучше, размышляло Валько, и система демократии. Главный ее обман в том, что массам слабых и ничего не решающих внушается мысль, что они тоже доминантны, тоже могут принимать решения.
Поэтому одно время оно заинтересовалось анархизмом (серьезным, а не его извращениями), как учением наиболее близким к агрессивной природе человека.
Главное, что поняло Валько: любая социальная система есть система половая. Тупик любой социальной системы (человечества вообще) именно в том, что люди делятся на мужчин и женщин. Идеальное равенство и счастье недостижимо: иначе надо сделать человечество бесполым. Тут Валько неожиданно солидаризировалось с теми, кто историю человечества ведет от грехопадения Евы и Адама, то есть от момента, когда они почувствовали влечение друг к другу и тут же подверглись проклятию и изгнанию из рая. Удивления не было: да, так и есть, люди прокляты полом[9].
Но эти мысли пришли к Валько потом, а тогда оно извлекло урок: из всех присутствующих на собрании его больше всех восхитил Бабеев. Все видели, что подлец, а — не подкопаешься.
Эта игра заразительна. Это Валько понравилось, оно решило, что тоже займется подобной игрой.
Валько вернулось в родной город и обратилось с ходатайством в местный университет о зачислении на первый курс. Его, оказалось, помнили, как победителя олимпиад, пошли навстречу, не доискиваясь причин отчисления из московского вуза, удовлетворившись справкой, выпиской из зачетки и устным объяснением Валько, что оно просто не смогло там прожить на одну стипендию, а здесь все-таки родственники, знакомые (никто не знал, что родственников и знакомых у Валько нет).
Рассчитывать приходилось только на себя. Валько взялось репетиторствовать. Не сразу (слишком молод, привыкли к учительницам-пенсионеркам) появились в достаточном количестве ученики, Валько обнаружило в себе способности объяснять и растолковывать, ученики стали добиваться в школе успехов, так зарабатывалась репутация. Предлагали старшеклассников, чтобы подготовить в вуз, Валько отказывалось — ему проще и легче было с детьми. И интереснее. Хоть пол у человека и проявляется чуть ли не сразу после рождения, но все-таки дети до 12 — 13 лет более свободны от него, более чисты, ничто не мешает. Валько даже заподозрило себя (с надеждой) в особенном интересе к детям, во влечении. Прислушивалось, ловило себя... нет, тело и тут молчат.
Валько прекрасно училось и одновременно стало продвигаться по линии общественной работы. Учитывая, что у большинства молодежи семидесятых эта самая общественная работа вызывала стойкий рвотный рефлекс, ироническое или прямо издевательское отношение, продвинуться было легко.
Оно стало секретарем группы, потом курса, потом факультета. Оно было образцом: примерный студент, активно организует комсомольскую жизнь, безупречно в личном поведении. Вопрос быта тоже был решен: повышенная стипендия и деньги за репетиторство давали возможность снимать за целых тридцать рублей квартирку у старушки, которая сама жила с семьей сына и почти не появлялась. Квартирка в старом доме, с низкими потолками, отопление газовой печкой, холодная ванна с нагревательной колонкой, зато целых две комнатки, пусть крошечные. К Валько никто не заходил, оно держало всех на расстоянии, но однажды все-таки ввалились двое, неизвестно откуда узнав адрес: Леня Салыкин с филологического, бездельник, бабник, два раза уже бывший на грани отчисления, и неизвестный, очень худой юноша в черном, который, щелкнув каблуками, склонил голову и представился:
— Сотин!
Они были уже на взводе и принесли три бутылки портвейна. Видимо, просто не нашли где выпить, вот и приблудились. Валько решило, что потерпит полчаса, а потом сошлется на занятость и попросит уйти.
Друзья стали пить портвейн и говорить умные слова о литературе, о жизни и человеке. Выяснилось, что Саша Сотин — студент-медик, будущий психиатр (от него Валько впервые услышало о либидо, о Фрейде, Ницше и прочих занимательных вещах). Салыкин заснул, полулежа в кресле, вытянув ноги и уронив голову на грудь, а они с Сотиным продолжили разговор. Сотин от портвейна не только не захмелел, но будто бы даже стал трезвее. Обращался на «вы».
— Не помешали ли мы вам, Валентин, готовиться к ленинскому зачету? Ведь вы, Леня сказал, большой комсомольский лидер? — спросил он в своей манере, которая, впрочем, была общей для молодых людей определенного круга.
— Ничуть, — ответило Валько в тон. — Я не готовлюсь к ленинскому зачету. Я и так готов, хотя зачет еще не скоро.
— Значит, это правда, что вы идейный человек? Я к тому, что уважаю идейных людей. Человек без идеи — быдло, животное.