В кустах послышался шорох, и все трое обернулись на ночной звук.
— Интересно, а огня они боятся? — спросил Прокл.
— Хрен их знает, — с большим сомнением сказал водитель, бдительно всматриваясь в темноту, — по мне так они ничего не боятся, если уж человечину жрут. Ну, помянем Кривенку. Не хотел бы я такой конец принять. Хоть и дрянь человек был, а жалко.
— Не буду я за него пить, — сверкнул очами Григорий, — такое озеро, гад, загубил. Один родник с синей глиной чего стоил. Трава выше берез. Глина лечебная была. Я уж о воде не говорю. С похмелья, бывало, выпьешь стакан — и голова не болит. Нет, что ни говори, а свиньям свободу нельзя давать: что не сожрут, то изгадят. Не буду я за Кривенку пить.
И выпил.
— Вкус странный, — поделился впечатлением от выпитого Прокл, — на портянках, что ли, настаивали?
— На мухоморах, — ответил мрачно Григорий. — Я никогда не принюхиваюсь. На черемухе — так на черемухе, на табаке — так на табаке. Мне по барабану: хоть обухом по башке — лишь бы с ног сшибало.
— Кривенка самогон из березового сока гнал, — вспомнил водитель добрым словом покойника.
В кустах снова зашуршало.
— За ружьем схожу, — сказал, вставая, больше для шуршащих в темноте, чем для сидящих у костра, Григорий.
— Мыши, наверное, — неуверенно предположил Прокл.
— Может, и мыши, — с большим сомнением ответил водитель, — а может быть, и не мыши. Я в последнее время в чертей стал верить.
Подошел Кабан с ружьем и без лишних слов выстрелил на звук. Темнота взвизгнула и послышался удаляющийся треск кустов.
— Подыхать побежал, — с удовлетворением сказал Кабан.
— Кто? — испугался Прокл.
— А хрен его знает. Наливай.
После мухоморовки тревога улеглась, и водитель снова заговорил о приятном:
— И так они его обглодали — только по золотому зубу и узнали. То ли он выпивши был, то ли бдительность потерял. Короче, от собственного свинства человек пострадал. Его Васька Хромой нашел. У него на Линевом скрад был — шалаш-гнездо на осине. По пьяному делу, конечно, свалиться можно, зато безопасно: ни одна свинья тебя не достанет. Заплыл он как-то в камыши в свое оконце, глядь — червей забыл. Пришлось к устью ручья выплывать. Там только листья отгреби — этих выползков не считано. Смотрит — что такое! — из кучи навоза кроссовки сорок пятого размера торчат. Потянул за один — а из навоза мосол тянется.
— Так и заикой можно стать, — сказал Прокл, поежившись.
Переглянулись Емельян Пугачев с водителем и просто взорвались смехом. Нахохотавшись, водитель пояснил:
— Да он и до этого заикался. Ну, потом следствие, анау-манау. Кости от навоза отмыли и увезли куда-то. Так, кстати, и не вернули. Кто говорит — пособие из них для школьников сделали, кто говорит — в музее кривенковский скелет видел. Правда, уже без золотого зуба.
— С чего бы это в музее? — засомневался Прокл.
— А он у нас шестипалым был, — объяснил водитель, разливая по стаканам остатки мухоморовки, — на каждой руке и на каждой ноге — по шесть пальцев. Да еще и кости в нем какие-то лишние нашли. Евино ребро, что ли? В общем, мослы большой интерес для науки представляют.
Прокл сфокусировал взгляд, пытаясь посчитать пальцы на руке водителя. Досчитал до восьми и сбился: пальцы, словно желтые цыплята, менялись местами, бегали туда-сюда и тихо чирикали. Тогда он стал считать пальцы на собственной руке, но и это ему не удалось. Он хотел отодвинуть ногу от костра, однако нога его не послушалась. Теплая волна озноба накатила на Прокла и растворила его в окружающем мраке. Он лежал совершенно бестелесный, но в то же время чувствовал себя неким всеобъемлющим существом, вселенной. Млечный путь был ресницей на его верхнем веке.
— Отрубился пассажир, — услышал он голос из созвездия Андромеды.
Хотел возразить, но язык его не соизволил пошевелиться.
— Что у него за железяка такая? Спиннинг не спиннинг, ружье не ружье?
Тело свое Прокл по-прежнему не чувствовал, но комариные укусы жгли его беспредельную плоть.
— Вот сволочи — живьем жрут, — пожаловался водитель, — хуже гестапо. Если бы меня пытали комарами, я бы все секреты раскрыл и родину бы предал. От одного бы писка во всем признался.
— А если бы я обладал даром слова, непременно бы воспел комара, — возразил Емельян Пугачев с пафосом. — Комар — это же главный защитник родной природы. Если бы не комар, здесь бы от этих толстозадых отдыхающих прохода не было. Они бы эту красоту чище свиней изгадили.
Прокл хотел вклиниться в дискуссию, но лишь испытал муку безъязыкости. И то-то был удивлен, когда его мысли вдруг высказал Емельян Пугачев:
— Комар — вот кому можно сказать без всякой натяжки: «Ты и я — одной крови!». Причем моей группы. Мы же с ним сроднились. Мы же с этой тварью вступаем в самые интимные отношения, принимаем непосредственное участие в процессе его размножения. Если на то пошло, все, что сейчас жужжит над нами, — наши жены, наши дети, сыновья и дочери, братья и сестры по крови…
— Кровосмеситель! — оборвал его водитель и передразнил. — Ты и я — одной крови… А у меня один лозунг: увидел комара — убей! Сколько раз увидел — столько раз и убей. Он мой кровник. Он сосал кровь из моих предков, он кусал моего дедушку, моего папку. Он кусает меня, моих детей и будет кусать моих внуков и правнуков, сволочь такая! Ты как хочешь, а я объявляю газават! Опять кто-то в кустах шуршит. А ну-ка, кум, пальни.
Но выстрела Прокл не услышал: мухоморовка, обездвижившая его тело, теплой, обморочной чернотой залила мозг.
Сначала он почувствовал сырость. Потом — запах золы. С трудом приоткрыв глаз, увидел голубую золу с клинописью птичьих следов. Черная ворона, нахохлившись и склонив голову набок, смотрела на него, как смотрят знатоки и ценители живописи на шедевр, завезенный в местный музей из столичного далека.
— Кыш, — сказал ей Прокл без выражения.
Ворона скорее удивилась, чем испугалась. Она повернулась и степенно удалилась прочь пешком.
Прокл собрался с силами и открыл второй глаз. Мерзкие последствия вчерашней выпивки, наложившись на прелесть раннего летнего утра, деформировали пейзаж в совершенно сюрреалистическую картину. Он увидел себя внутри роскошного, росного лона земли, пряно пахнущего тиной и грибами. Узкая полоска озера, заросшего камышом и покрытого ряской, нежно туманилась, словно дымились пыльцой райские цветы — белые лилии. Крутые и высокие, почти отвесные берега кудрявились у самой воды красноталом. Выше росли ярусами черемуха, перевитая хмелем, боярышник, осина, а на самом верху — плакучая береза. Чтобы увидеть ее, Проклу пришлось лечь на спину. От непривычной в лесостепной зоне высоты у него закружилась голова. Все вокруг сверкало от обильной росы. В траве, пригнутой влагой к земле, было так сыро, что рыбы могли плавать посуху.
Одежды Прокла набухли росой, а, когда он пригладил волосы, холодная вода залила глаза.
Ни молоковоза, ни ночных собутыльников не было. Лишь торчащие из воды вешки для сетей да пепел костра намекали на человеческое присутствие. Остаток сушняка почернел от влаги. Но спички, завернутые в целлофан, не отсырели. Поискав глазами, чем бы можно разжечь костер, он наткнулся на «Философские письма». Раскрыл наугад книгу. Роса не проникла внутрь. Но прежде чем вырвать страницу, он, превозмогая похмельное слабоумие, прочел: «Человек по определению одинок. Особенно одинок в толпе. По-настоящему он не в силах слиться ни с другими людьми, ни с природой. Рай, ад, чистилище не вне, а внутри его. Он знает дорогу в ад. И тот, кто стремится в ад, обязательно в него попадет. Дороги в рай не знает никто. Тот, кто стремится в рай, непременно попадет в ад. Лишь редким из простых душ, не озабоченных поисками смысла жизни, уготовано вечное блаженство. На самом деле жизнь не делится на загробную и дозагробную. Рай, ад и чистилище существуют как в той, так и в этой…»
Нельзя сказать, что мысль была свежей, однако после мухоморовки умственные усилия, затраченные на ее постижение, произвели отрезвляющий эффект. Прокл попытался перелистнуть страницу, но оказалась, что листы не были разрезаны. Он погрузил руку в карман, полный росы, на дне которого утонул складной нож.
Разрезав желтые страницы, он обнаружил нечто более интересное, чем мысли о рае и аде, которые скрываются в душе человека: тонкую папиросную бумагу, на которой была набросана карта-схема. Мокрое лезвие размыло чернила по краю, однако большая часть рисунка не пострадала. Над четырьмя рядами квадратиков было написано Аквонаджен. Третий квадратик снизу закрашен. Рядом стрелка, указывающая на овал. За овалом чернила размыты, но все же можно различить крестики, один из которых обведен кружком, и слово — «Здесь!».
Клочок папиросной бумаги упал на темный уголек, который всегда тлеет в душе кладоискателя, и вспыхнул ослепительным пламенем, превратив отсыревшее тело Прокла в большую, жарко натопленную печь, как только он прочел «Аквонаджен» наоборот. Костер ему был не нужен.