Затрудняюсь сказать, какой смысл я вкладывал в слово „ущерб“, когда писал Адриану. Если я в последующие годы и прояснил для себя этот вопрос, то лишь в малой степени. Моя теща (слава богу, не имевшая никакого отношения к тем событиям) тоже была обо мне невысокого мнения, но, по крайней мере, говорила об этом откровенно, как, впрочем, и обо всем другом. Как-то раз, когда пресса и телевидение наперебой обсуждали очередной случай жестокого обращения с детьми, она сказала: „На мой взгляд, все мы через это прошли“. Уж не веду ли я к тому, что Вероника была, как сегодня принято говорить, жертвой „ненадлежащего обращения“: плотоядных сальностей хмельного отца, который ее купал или укладывал спать, или более чем родственных нежностей брата? Как знать? Пережила ли она одномоментную утрату, отвернулись ли от нее близкие, когда она больше всего нуждалась в любви, подслушала ли она в детстве какой-то разговор, из которого заключила, что…? Опять же не могу знать. Ни документальных, ни даже спекулятивных подтверждений у меня нет. Вспоминаю, что сказал старина Джо Хант, когда дискутировал с Адрианом: „Поступки человека зачастую выдают его душевное состояние“. Это касается истории — Генриха Восьмого и ему подобных. А в повседневной жизни, на мой взгляд, справедливо как раз обратное: нынешнее душевное состояние позволяет судить о прошлых поступках.
Конечно, я согласен, что всем нам в той или иной мере наносится ущерб. Может ли быть иначе — разве что в придуманном мире идеальных родителей, братьев и сестер, соседей и приятелей? И тут возникает вопрос, от решения которого зависит многое: как мы реагируем на причиненный ущерб, то есть принимаем или подавляем, и как он сказывается на наших отношениях с окружающими? Одни, притерпевшись, стараются смягчить этот ущерб, другие кладут жизнь на то, чтобы помочь другим, попавшим в сходную ситуацию, а третьи всеми силами стараются сделать так, чтобы с ними никогда больше не произошло ничего похожего. Эти последние — беспощадны, от них лучше держаться подальше.
Вы, наверное, думаете, что это чушь, ханжеская чушь, рассчитанная на самооправдание. Полагаете, наверное, что я поступил с Вероникой как типичный желторотый юнец и что все мои „суждения“ обратимы. Например: „После того как мы расстались, она со мной переспала“ легко трансформируется в „После того как она со мной переспала, я с ней расстался“. И еще вы, наверное, решили, что семейство Форд — нормальные представители английского среднего класса, на которых я с досады проецировал надуманные теории ущерба; и что миссис Форд вовсе не собиралась тактично удерживать меня от опрометчивых шагов, а низменно приревновала к родной дочери. Не удивлюсь, если вы попросите, чтобы я примерил свою „теорию“ на себя и объяснил, какой ущерб я понес много лет назад и с какими возможными последствиями: например, не сказался ли этот ущерб на моей надежности и правдивости? Честно говоря, сам не знаю, как на это ответить.
Никакого отклика от Адриана я не ожидал — и не получил. Теперь уже и перспектива встречи с Колином и Алексом выглядела менее заманчивой. Если вначале нас было трое, а потом стало четверо, оставалась ли возможность вернуться к троице? Надумай они сколотить свою компанию без меня — отлично, вперед. А мне нужно было налаживать собственную жизнь. Чем я и занялся.
Некоторые из моих сверстников поступили на добровольческую службу и уехали в Африку, чтобы учить детишек и возводить глинобитные стены; у меня не было столь благородных устремлений. А вдобавок в ту пору как-то подразумевалось, что хороший диплом рано или поздно обеспечит тебе хорошую работу. „Время на моей стороне, да, это так“, — подпевал я Мику Джаггеру,[26] кружась в одиночестве по своей студенческой комнате. Итак, предоставив другим доучиваться на врачей и юристов или сдавать экзамены для поступления на государственную службу, я умотал в Штаты и полгода кочевал по стране. Подрабатывал официантом, красил заборы, выполнял садовые работы, перегонял автомобили из одного штата в другой. Когда еще не было ни мобильных телефонов, ни электронной почты, ни „скайпа“, путешественники полагались на элементарное средство связи под названием „почтовая открытка“. Другие средства, как то: междугородный телефон и телеграмма, несли на себе клеймо „Только Для Экстренных Случаев“. Поэтому родителям пришлось отпустить меня в неизвестность, а потом делиться со знакомыми скупой информацией о моих передвижениях: „Да, добрался благополучно“, „В прошлый раз написал из Орегона“, „Ждем его примерно через месяц“. Не берусь утверждать, что это было очень хорошо и уж тем более — что благотворно влияло на становление характера, но мне лично пошло на пользу, что родители не могли связаться со мной одним нажатием кнопки, чтобы излить на меня свои тревоги, зачитать долгосрочный прогноз погоды, предостеречь от наводнений, эпидемий и маньяков, которые подстерегают человека с рюкзаком.
В поездке я познакомился с одной девушкой, звали ее Энни. Она была американкой и тоже путешествовала по стране. Мы с ней, как она говорила, „зацепились“ и три месяца провели вместе. У нее были серо-зеленые глаза и дружелюбная манера поведения; ходила она в неизменной ковбойке; сошлись мы легко и быстро; я не верил своей удаче. Не верил и простоте таких отношений: подружиться, сблизиться, вместе смеяться, выпивать, покуривать травку, колесить по дорогам — а потом расстаться без взаимных упреков и без угрызений совести. „Как пришло, так и ушло“, — говорила она, ничуть не кривя душой. Оглядываясь назад, я задаюсь вопросом, не претила ли мне подобная легкость, не хотелось ли чего-нибудь более весомого в доказательство… чего? Глубины, серьезности? Хотя, бог свидетель, бывает, что на тебя сыплются сложности и трудности, которые не сулят никакой компенсации в виде глубины и серьезности. Намного позже я задумался и о другом: „Как пришло, так и ушло“ — не содержался ли здесь косвенный вопрос, подразумевавший конкретный ответ, которого у меня не было? Но это так, к слову. Энни занимала определенное место в моей жизни, но не в этой истории.
Когда это стряслось, отец с матерью захотели со мной связаться, но не знали, где меня искать. В случае крайней необходимости — например, когда человек должен проститься с умирающей матерью — Форин-офис, вероятно, извещает наше посольство в Вашингтоне, а оттуда поступает запрос в правительственные структуры, которые готовы поставить на уши всю полицию, чтобы срочно найти бесшабашного, загорелого англичанина, чуть более самоуверенного, нежели при пересечении границы. Сегодня такие проблемы решаются одним текстовым сообщением.
Когда я вернулся домой, мама обняла меня сдержанно и, отворачивая напудренное лицо, отправила принимать ванну, а сама приготовила ужин, который по старой привычке называла „моим любимым“, а я не спорил, так как давно не просвещал ее на предмет своих вкусовых рецепторов. После ужина она протянула мне весьма немногочисленные письма, доставленные в мое отсутствие.
— Советую тебе начать с этих двух.
В самом верхнем конверте была записка от Алекса. „Тони, — говорилось в ней, — Адриан умер. Самоубийство. Я звонил твоей маме, но она сказала, что не знает, где ты находишься. Алекс“.
— Блин, — вырвалось у меня; впервые я выразился при родителях.
— Сочувствую тебе, сынок.
Отцовская реплика была, мягко говоря, не в тему. Я поднял на него глаза и задумался: передается ли облысение по наследству и как его избежать.
После общего молчания, которое в каждой семье имеет свои особенности, мама спросила:
— Как ты думаешь, не оттого ли это случилось, что он был слишком умный?
— У меня нет данных о зависимости между интеллектом и самоубийством, — ответил я.
— Ладно тебе, Тони, ты же понимаешь, о чем я.
— Нет, на самом деле не понимаю.
— Хорошо, я по-другому скажу: ты ведь тоже умный мальчик, однако же не настолько умный, чтобы такое над собой сотворить.
Я смотрел на нее в упор без единой мысли в голове. Ошибочно истолковав мое молчание, она продолжила:
— А от большого ума крыша едет, лично я так считаю.
Чтобы не углубляться в эту теорию, я распечатал второе письмо от Алекса. Он писал, что Адриан провернул это дело очень рационально и оставил полный отчет о своих мотивах. „Надо бы встретиться и это перетереть. Может, в баре отеля „Черинг-Кр.“? Звякни. Алекс“.
Я распаковал вещи, пришел в себя, отчитался о поездке, вспомнил неизменные порядки и запахи, маленькие радости и безграничную скуку родительского дома. А мыслями все время возвращался к тем азартно-наивным дискуссиям, которые мы вели после того, как Робсон повесился на чердаке, пока наша собственная жизнь еще не началась. С философской точки зрения нам казалось самоочевидным, что каждый свободный человек имеет право на суицид: это поступок логичный, если он прерывает неизлечимую болезнь или глубокую старость; героический, если позволяет избежать пыток или спасти чужую жизнь; эффектный, если совершен в агонии несчастной любви (смотри Классическую Литературу). Убогое, посредственное деяние Робсона не укладывалось ни в одну из этих категорий.