Я исхожу из того, что Моника отнюдь не порицала новую твою добычу. Ей была ясна необходимость положить конец этим многолетним отношениям с женщиной, любимой тобой и душой и телом. Вероятно, следующая женщина была хорошей заменой, удовлетворяющей лишь телесную похоть. Твоя матушка, милостивый господин епископ, была женщиной, свободной от предрассудков, а о мёртвых ничего иного, кроме хорошего, не говорят. Наконец-то она осуществила свою страшную месть за то, что случилось в ту ночь, когда мы с тобой сбежали от неё на корабле в Африке.
А теперь ты пишешь: «Не заживала рана моя, нанесённая разрывом с первой сожительницей моей; жгучая и острая боль прошла, но рана загноилась и продолжала болеть тупо и безнадёжно»{96} [70]. И ты продолжаешь: «От омута плотских наслаждений, ещё более глубокого, меня удерживал только страх смерти и будущего Суда Твоего, который при всей смене моих мыслей никогда не покидал моего сердца… я отдал бы в душе своей первенство Эпикуру{97}, если бы не верил, что душа продолжает жить и после смерти и ей воздаётся по заслугам её. Но Эпикур в это верить не желал. И я спрашивал себя: если бы мы были бессмертны, если бы жили, постоянно телесно наслаждаясь, и не было бы страха это наслаждение потерять, то почему бы и не быть нам счастливыми, и чего ещё искать?»{98} [71]
Нет, чего ещё нам искать? Я думаю так: зачем нам искать то, чего, возможно, вообще нет? Ты немного напоминаешь мне того грека, который выиграл несколько золотых монет, а потом захотел выиграть ещё больше и проиграл всё своё состояние{99}.
Представь себе ландшафт с пышной растительностью, с цветами, со взрослыми людьми, с детьми и животными, с вином и мёдом. В этом ландшафте располагается также ужасный лабиринт. Представь себе, Святой Отец-епископ, ты, что некогда был моим игривым дружком, делившим со мною ложе, представь себе, что ты заблудился в этом глубоком лабиринте. Ты не находишь ни нить Ариадны{100}, которая могла бы вывести тебя из этих обманчивых ходов и привести обратно в тот Рай, где ты обитаешь, но в самой глубине лабиринта властвуют все теологи и платоники. Потому что всякий раз, когда в лабиринт попадает новый человек, их число увеличивается. Каждого из них совращают в его веру, и он полагает, что всё, находящиеся вне лабиринта, от дьявола. А теперь настала твоя очередь быть совращённым, и вскоре у тебя исчезнет всякое желание выбраться из лабиринта. Это потому, что ты тоже присоединился к толпе теологов, ныне и ты тоже превратился в этакого пожирателя людей[72] в глубине души этого тёмного лабиринта{101}. Или, может, лучше назвать тебя «ловцом человеков»{102}? Ты не забываешь женщину, которую любил, но восхваляешь Бога за то, что ныне разлучён с ней. Теперь она, по крайней мере, не может больше вводить тебя в искушение. Только в памяти твоей доселе живут… образы, прочно врезанные в неё привычкой{103} [73].
Да простит тебя Бог. Возможно, он сидит где-то и смотрит, как ты презираешь все его деяния. Ты столько раз пишешь в своих откровениях, что в прежней жизни был там, где Бога нет. Но, возможно, только ныне ты вступил на ложную стезю. Эдип также полагал, что он — на пути истинном, когда уехал из Дельф в Фивы. То была его трагическая ошибка. Насколько лучше было бы, если б он вместо Фив вернулся домой в Коринф к своим приёмным родителям. Также насколько лучше было бы, Аврелий, если бы ты нашёл дорогу домой в Карфаген. Здесь, Аврелий, мы по-прежнему ощущали бы любовь Бога в цветах и деревьях — и в Венере!
Напомню тебе несколько слов из Горация: «Думай, что каждый день, который светит, последний»{104}. Правда, точно не известно, последний ли этот нынешний день, но может и случиться, что он им станет. А кроме того, может статься, что какой-либо жизни для наших душ после смерти — нет. Это может случиться, старый ты ритор[74], и я хочу, чтобы ты снова обдумал подобную возможность. А что, если епископ Гиппона Царского совершил ошибку!
Жизнь коротка, слишком коротка! Но, быть может, живём мы здесь и ныне, и только здесь и ныне. Если это так, не повернулся ли ты тогда спиной к дням, что, несмотря на всё, сияют светом, — и не заблудился ли во мраке и мрачном лабиринте мысли, лабиринте, куда я не в силах проникнуть к тебе и снова вывести тебя на свет Божий?
Мы живём не вечно, Аврелий! Но это не означает, что нам не должно ловить отпущенные дни.
О душе своей — что ты любишь превыше всего — ты пишешь в конце Шестой книги: «Она вертелась и поворачивалась и с боку на бок, и на спину, и на живот — всё жёстко. В Тебе одном — покой»{105} [75].
Я снова вынуждена думать обо всех наших днях и ночах, проведённых вместе. Мы тоже находили глубокий покой друг у друга. И ты говорил: «Где есть ты, там хочу быть я». Но этот обет ты не сдержал. Словно вор оторвался от меня и проник на ложные стези теологии, не захватив с собой мои спасительные путеводные нити{106}.
Ты начинаешь Седьмую книгу такими словами: «Уже умерла моя молодость, злая и преступная[76], я вступил в зрелый возраст, и чем больше был в годах, тем мерзостнее становился в своих пустых мечтах»{107} [77]. Хотя что такое преступление, милостивый господин епископ? И что такое злоба? Или что такое «пустые мечты»? Разве это не всё то, что отделяет нас от Бога?
Ты продолжаешь: «Я не мог представить себе иной сущности, кроме той, которую привыкли видеть вот эти мои глаза»{108} [78]. Однако же, представь себе, что никакой иной сущности, иной действительности не существует! Тогда, значит, ты не повернулся лицом к свету, а отвернулся от него!
Разве ты, Аврелий, не видишь за листвою леса?{109} Видишь ли ты ещё, что тебя окружает целый мир? Если то, что ты видишь простым глазом, тебе не по душе, ослепи себя. Хотя для меня это всё равно что богохульство.
Далее ты пишешь, что «отчётливо видел и твёрдо знал, что ухудшающееся ниже того, что не может ухудшаться»{110} [79]. Всё это звучит столь пристойно разумно и обдуманно, я признаю это. Хотя вопрос в том, есть ли в целом нечто «непреходящее», к чему могут прилепиться наши души? И если ничего непреходящего, за что можно было бы крепко уцепиться, нет, тогда, думаю, глупее искать непреходящее, нежели преходящее. Предвижу, что ежели из-за этого глаза епископа Гиппонского ещё не вылезли на лоб, он Царства Небесного не достоин. Поэтический восторг, Аврелий. Простишь ли ты это?
Затем ты продолжаешь рассказ о том, что видел своим внутренним взором, и о твоей любви ко всему бесплотному. Меня бьёт дрожь. Подумать только, если бы существовало нечто, могущее заставить смолкнуть пение птиц только потому, что своим внутренним слухом ты слышал песню ещё более прекрасную? Или же, подумать только, если бы существовало нечто, могущее заставить увянуть все цветы и деревья только потому, что ты своим внутренним обонянием ощущал ещё более тонкий аромат, нежели естественные ароматы природы? Да, подумать только, если бы существовало нечто, могущее сокрушить все дома и все произведения искусства во всём мире потому, что они обратили всю свою любовь на бестелесные предметы?
Для меня перестали петь птицы. Цветы были уже не столь красочны, как прежде, никто не обонял мои волосы. И никто не обнимал меня. Так что я всё же частично разделила судьбу Дидоны. Но я не расстаюсь с той камеей, что держу в руке.
В ВОСЬМОЙ КНИГЕ ты рассказываешь о своём личном обращении в другую веру в Милане, ибо в конце концов ты обрёл своего рода мир.
Ты пишешь: «Я был уверен, что Ты пребываешь вечно, но вечность эта была для меня загадкой, отражением в зеркале{111}. Ушли все сомнения в Твоей неизменной субстанции; в том, что от неё всякая субстанция»{112} [80].
Ну да, дорогой Аврелий, возможно, и есть неизменная субстанция, создавшая весь мир и все прочие живые существа на земле, а также женщин и детей. Это выводы, которые ты извлекаешь из своей веры, остающейся для меня загадкой.
«Мне несносна была моя жизнь в миру, и я очень тяготился ею», — пишешь ты{113} [81]. И далее ты разъясняешь то, что подразумеваешь под жизнью в миру. «Но ещё цепко оплела меня женщина. Апостол не запрещал мне брачной жизни, хотя и советовал избрать лучшее: дольше всего он хотел, чтобы все люди «были как он сам». Я, слабый, выбрал для себя нечто более приятное. Это было единственной причиной, почему и в остальном я бессильно катился по течению; я изводился и сох от забот…»{114} [82]