— Это неправда. А если и было бы так, я бы не стал стыдиться. Я знаю кое-каких коммунистов, то есть бывших — так, по крайней мере, мне кажется. Они — идеалисты. Они хотели изменить мир к лучшему. Ты читаешь эту книгу? Или это — бутафория?
— Ну, конечно, читаю. Сейчас — про то, как с ними обходятся в Калифорнии.
— Это не только в Калифорнии. Так было повсюду. На Восточном побережье, в Массачусетсе, половина рабочих на клюквенных болотах были дети. Ужасно. Они стояли по грудь в воде.
Мэдлин приложила обе руки ко рту — семь накрашенных ногтей, трех я недоделал — и захихикала, как девочка.
— Что смешного? До сороковых годов не было законов против детского труда. Рузвельт пытался, но Верховный суд ему не дал. Ты перестанешь хихикать?
— Извини, Ричард. Прости. Не ожидала, что будем говорить о грибах и ягодах.
— Мы не о них говорим. Мы говорим о жизни детей.
— Не надо кричать, Ричард. Я буду тебе позировать, пусть папа говорит что угодно, пусть ты даже коммунист.
— Говорю тебе, это утка газетная. Лотта и Норман даже за Генри Уоллеса не голосовали. Ты что, не помнишь? Как я звонил во все двери на прошлых выборах? Твой отец сказал, что будет голосовать за Дьюи[31]. За Дьюи! Это же фактически предательство.
— Не знаю, почему я не сержусь на тебя, когда ты такое говоришь. Я люблю своего отца не меньше, чем ты своего. Он замечательный бизнесмен и обеспечивает работой почти сто человек, хотя и не прославился остроумием и «Оскара» не получал. Раз я не сержусь, значит, наверное, и тебя люблю чуть-чуть.
Она взяла мою руку, ту, что держала влажную кисточку, и поднесла к губам. Сперва она подула себе на ногти, приобретшие цвет баклажана, а потом перецеловала все мои пальцы по очереди. Глас народа безмолвствовал, и она сказала:
— Сколько раз тебе повторять, малыш Ричард. Я обожаю твои артистичные руки.
— У тебя температура, — смущенно ответил я.
— Нет, почти упала. Могла бы сегодня пойти в школу. Завтра пойду. Но вот что. Что я хотела сказать. Кроме рук, я еще твой рот люблю. Даже не за форму, хотя форма очень приятная. А за слова, которые из него выходят. Сердитые слова. Про рабочих, и про Розенбергов[32], и про сенатора Маккарти, и даже про Республиканскую партию. Они как песни. Для меня — как любовные песни. Понимаешь? Ты оратор, а я твоя публика.
Ее теплое дыхание обдавало мне костяшки. Из-за этого или из-за ее слов я почувствовал возбуждение и, боясь, что оно покажется откровенно сексуальным, отсел к изножью кровати.
— Ага, — весело сказала Мэдлин. — Можешь и на ногах покрасить!
Нога высунулась из-под кисточек на краю покрывала. Я часто ее рисовал. И не сомневался, что Бетти захочет повесить один из этих набросков вместе с бесчисленными рисунками углем, запечатлевшими ягодицы Мэдлин и спину Мэдлин. Пальцы, подъем, тени под невидимыми суставами: все это значило для меня не больше, чем крестьянский башмак для Ван Гога. На этот раз, однако, я не писал портрет ее ноги, а маленькой кисточкой расписывал саму ногу.
— Лежи тихо, — сказал я, чтобы она перестала игриво перебирать пальцами.
Я наклонился вперед, сильно опершись на матрац; кисточкой с густым фиолетовым лаком провел по ногтю. Только так я мог удержаться и не поцеловать белую с зеленоватыми венами кожу ее подъема.
Услышала ли она мое кряхтение? Мне показалось, что с изголовья долетел тихий смешок. Она повернулась на бок и включила проигрыватель. На диске лежала стопка сорокапяток; у нее были все последние хиты. Пока я красил ногти у нее на ногах, мы прослушали «В вечерней прохладе, прохладе, прохладе», потом «Приходи ко мне домой» и «Твое изменчивое сердце». На противоположных концах кровати — она с изголовья, а я стоя на коленях у другой спинки — мы громко, с восторгом, так что слышно было Патриции — черт с ними, пусть вся округа слышит, — запели балладу: «О, о, о, поцелуи слаще, чем вино!»
Еще утром Мэри вынула из морозильника ростбиф и подала нам на ужин с зеленой фасолью и картошкой. Салат мы ели в молчании, хотя Лотта всячески пыталась оживить стол.
— Не могу выразить, ребята, до чего приятно быть с вами, ужинать тем, что настряпала Мэри, и не спать на гостиничной кровати. И свои цветы я предпочитаю похоронным букетам, ха, ха! Сейчас темно, но меня тешит мысль, что они там, в саду. Утром первым делом возьму ножницы и настригу для вазы. И разве не странно, что, родившись в Атлантик-Сити, я совсем не скучаю по Восточному побережью? Конечно, было очарование и в променаде, и в маленьких автобусах, и в соленой помадке… Мальчики, там была лошадь, которая прыгала со стальной башни в бассейн с водой. Помню, как мой отец с сигарой в зубах объезжал на велосипеде жильцов-негров и собирал квартирную плату. И как мы протаскивали в дом пироги с крабами — не кошерную еду. Что еще? Сестры! Три сестры, как у Чехова, — но пока вы не решили, что я заговариваюсь, объясню, к чему все это: когда я возвращаюсь в Калифорнию, с ее тропической флорой и фауной, — Господи, и эти пробковые дубы, и перепелки, и пумы… мы слышали их рычание, — странно, я как будто возвращаюсь в детство. Не знаю, чем это объяснить. Непонятно. Так же, как предпочитаю плавать в бассейне с хлором и ни разу не окунулась ни в Атлантический, ни в Тихий океан.
Я подумал — несколько цинично, — что это не такая уж большая загадка. В конце концов, ведь только в Калифорнии осуществились ее детские фантазии — стать богатой, чем-то вроде принцессы.
Учуяв ростбиф, вышел Сэмми и занял свою позицию возле отцовского стула. С губ у него свешивалась тягучая слюна.
— Прошу тебя, не надо! — сказала Лотта, когда Норман кинул ему кусочек мяса.
Потом слышалось только звяканье вилок, звяканье ножей. Немного погодя Норман сказал:
— Звонил Стэнли. У него билеты на первую игру. Пойдете, ребята?
— Начинает Пол Петит? — спросил я. Речь шла о новом питчере, который перед этим наделал шуму своим большим контрактом.
— Думаю, Джонни Линделл, — ответил Норман, — но я не видел последних газет. А кто в поле?
— Келлехера заменили Карлосом Бинером. Саффел в центре. А справа Тед Бирд.
— На первой базе Стивенс? А ловит по-прежнему Сандлок?
— Да, только…
— Я вас умоляю! — воскликнула Лотта. — Тут земля уходит из-под ног, а мы будем говорить о бейсболе? О бейсболе!
— А ты что хотела бы обсудить? Соленую помадку?
Бартон с молочными усами сказал:
— Когда она провалится, нам надо выехать из дома? Ричард и Барти будут беспризорниками?
— Ох, Барти, — сказала Лотта. Язык мой — враг мой. Это просто такое выражение.
— Потому что вы евреи. Я слышал, вы сами говорили. Земля провалится под вами, потому что вы убили младенца Иисуса Христа.
— Заткнись. Ты вообще ничего не смыслишь.
— Нет, смыслю. Вы Якоби! Вот почему вас преследуют. Земля провалится под вами, и вы все умрете.
— Что ты мелешь? Дурак ненормальный…
— Ричард! Что ты себе позволяешь? Как не стыдно!
— Ты его послушай. Его надо в сумасшедший дом или к врачу.
Норман:
— А ты отправляйся в свою комнату. Сейчас же. Ну!
— А он? Он думает, что он не такой, как мы. Ненормальный. Ты такой же, Барти.
— Нет! Не такой! Я Бартон Уилсон. Не Якоби. Все коммунисты будут гореть в аду.
— Я этого не вынесу, — сказала Лотта. — Я сейчас закричу.
— Прекратите, — сказал Норман. — Оба!
— Пусть он прекратит! — крикнул я. — Что он несет? Сделайте же его нормальным. Я устал ждать, когда он повзрослеет.
— Я нормальный! — крикнул Барти. — Я верю в генерала Макартура.
И тут Лотта закричала, во весь голос. Барти вскочил со стула и бросился к Сэму; он закрыл ему уши ладонями.
Норман поднял кулак.
— Довольно! — И с такой силой хватил по столу, что вся посуда на сантиметр подпрыгнула, словно у фокусника. — Черт побери! Замолчите!
Весь вечер Лотта играла на кабинетном рояле сонаты Шуберта. Сосланный в спальню, я слышал фальшивые ноты. Позже, проснувшись, услышал ее голос, потом Нормана — они спорили где-то в другом крыле. И еще: всякий час — тук-тук-тук-бум — Барти стучал головой либо в спинку кровати, либо в стену. Утром мы обнаружили приготовленные для нас костюмы с белыми рубашками и крахмальными воротничками. Спустившись вниз, я увидел, что Мэри тоже одета: на ней была юбка и блузка в тон и тонкий свитер, подаренный на Рождество Норманом. У входной двери стояли рядком три чемодана, два поменьше и один большой.
— Это зачем? — спросил я. — Они не папины. И не Лотты.
— Это ваши чемоданы, твои и мистера Бартона. А в большом чемодане — мои вещи и Артура. Мы все вместе едем в штат Нью-Мексико. Будем смотреть подземные Карлсбадские пещеры.
— О чем ты говоришь? Кто так сказал? Нас никто не спрашивал. А если мы не хотим? У нас что, нет прав?