Жанка тогда в баре Сашку как журналиста-международника представила. Инка зелеными глазищами блеснула: «Terrific! What countries do you prefer to write about?» — «О’кей! — отвечает болван, — нет проблем! Превосходно!» Проблем у него, вы ж понимаете, нет! Тут Лисницкий хрипит: «Старина, а как там в АПН этот замечательный скандал с Сереги Золотовича статьей развивается?» — «Да так себе, ничего, — мямлит. — Не взять ли нам еще по чашечке кофе?» — и к стойке боком-боком козлиной припрыжечкой. Лисницкий криво хмыкнул и больше на эту тему не заводил. С вами, как говорится, все ясно. А потом и командировочное удостоверение на номерной завод Жанка у него во внутреннем кармане подглядела, когда он у нее пиджак забыл. За сигаретами полезла, а нашла другое. На войну, оказалось, сволочь, работает. Через полчаса ворвался обратно как ошпаренный, схватил пиджак, трясет, ощупывает: «Ничего не трогала?! Ничего не брала?!» — «Ничего, ничего, ничего. Не прикасалась даже. Продолжайте запланированный маршрут, дорогой товарищ. Больших вам творческих удач в избранном жанре».
Но, с другой стороны, ведь, как мог, заботился. В феврале Жанка с гонконгским вирусом свалилась. Тогда как раз драгоценный Сашуля, Александр свет Николаевич, в очередной раз из Москвы препожаловал уточнить, ясное дело, важные детали международного сотрудничества, смех один! Однако то бутылку кефира в портфеле притащит, то бутербродов с колбаской докторской нежирной из буфета, пяток апельсинов где-то раздобыл. Жанка даже как-то по-бабьи о замужестве, о переезде в Москву стала подумывать — ну что ж… конечно, инженер. Инженер, конечно… Ну и что? Не академик Королев, понятно. Трепач, естественно. Феллини с Маньяни путает, Ван Гога импрессионистом кличет. Из зарубежных авторов Дюма проработал, а из русских — Маршака и Солоухина. Зато хоть не алкаш. Живут же другие и с инженерами. И внешне неплох, рост хороший. Волосы густые темно-русые. Руки с тропинками выпуклых вен, теплые даже на морозе. Руки, слов нет, хорошие, очень мужские руки. Буду верной, черт побери, инженерской женой. Научусь лепить пельмени, белье можно в прачечную. Деньги — холера с ними, никогда их и не было… Москва, конечно, тоже не Ленинград — поделовитей, попроще: беги-догоняй, не зевай — успевай.
Прощайте, белые ночи у сфинксов на Васильевском со стихами и студенческой бутылкой рислинга за два тридцать. Привет, черные каналы Новой Голландии, осмотрительно прикидывающиеся никакими днем, а по ночам выдыхающие из тайной глубины чуть затхлый батистовый воздух корабельного, ассамблейного петровского века. И выплывающий из невообразимой глубины то ли голландского холста, то ли драгоценного старинного времени темно-золотой эрмитажный Рембрандт. Зато буду законная жена при муже: «Мы с моим Сашенькой делаем все своими руками, получаются такие нестандартные вещи и совсем-совсем недорого», «Мы с мужем, знаете, предпочитаем отдых в нашем чудном Подмосковье, тю-тю-тю, ля-ля-ля». И никакие скобари, четвертые ассистенты оператора не посмеют нагло лапать просто так, вместо здрасьте…
Однако напрасно девка сомневалась, напрасно слезыньки лила: крупный международник современности растворился, как сахар в кипятке, лишь только Жанка, дура набитая, волнуясь как девятиклассница, поведала о беременности. «Старуха, старуха, мы ж с тобой друзья. Ведь друзья? Ну, дела! А ты уверена? Пойми, сейчас не время, ну, не время, не время просто. Сделай что-нибудь, ты же умная девочка. Надеюсь, еще не поздно? Все так безумно сложно, я даже как-то морально не готов. У меня, кстати, забыл тебе сказать, намечается длительная командировка за рубеж, возможно на пару лет… В динамичном веке, малыш, живем. Сейчас, к сожалению, вынужден мчаться — дела, дела, дела. Но дам знать обязательно. Чао! Лечу!»
Мерси, просветил. А то ненароком закралось подозрение, что рыцарь из шестнадцатого века на горизонте обозначился. Теперь же насчет времени и образа действия все ясно. Полное единство, как в классической драматургии. Что же касается командировки «за рубеж», то забыл, подонок, добавить: «Московской и Ленинградской областей». Суп ему варить, носки стирать готовилась, надо же! В мужние жены, идиотка, кретинка, курица культяпая, собралась. Поплакала всласть… почему-то под Цветаеву — в голове флейтой свистело: «Мне и доныне хочется грызть горькой рябины жаркую кисть»… или «жаркой рябины горькую кисть»? или «горькой — жаркую»? Забыла, все забыла. Что же это за жизнь проклятая такая?.. Ладно, подруга, вставай, кому плачешь? Жалеть тебя некому, ползи из окружения сама. Глубокий вздох и — ап! — плечи вверх, назад и вниз! Спасибо, что уже не очень тошнит. Десять приседаний — о-о-ой, поясница, раз-два. Не распускаться! Намазала погуще зареванные глаза польской тушью, мазнула за ушами последними каплями «Клима», позвонила Инночке… Взяли кофе двойной с ликером наверху в «Европейской», закурили. Инночка, добрая душа, почуствовала, что неладно — из последней заначки «Винстоном» угостила. Тут же бочком подсел сморщенный то ли Родик, то ли Вадик, троюродный знакомый в «малиновом шарфете» до колен и тщательно замахренных по низу джинсах. Спереди лысинка, сзади волосенки собраны в серенький хвостик. Духовный, как настаивает, наследник Франсуа Вийона и Велемира — только его и его завывальных «поэз» сейчас не хватало! «Аз клонюсь пред знаком „юс“ славянских славных предков. Перун — Юпитер мой…» и так далее — полюбовались бы на орла его славные славянские предки, не говоря уже о Перуне! Так и не дал, шизик, поговорить, выплакаться… Может, и к лучшему.
Роды прошли легко — хоть в этом повезло. Жила в то время Жанка у Беаты — в половине барской гостиной с розовым мраморным камином и нижней половиной упитанной нимфы на потолке. Юрасик, владелец верхней половины нимфы, звал ее Нинкой и по пьяному делу вел с ней проникновенные матерные беседы. Однажды ворвался в Беатину половину и запустил пустой бутылкой в богатый нимфин зад — обиделся за что-то. Но промахнулся и попал в крыло амура из Нинкиной свиты, лишив вестника любви части оперения.
Беатино настоящее имя было Люся, она его ненавидела. Врала всем, что ее мать полячка (модно это было тогда), незаконнорожденная дочь боковой ветви графов Потоцких, и ее рязанские кукушечьи веснушки — главная фамильная черта всех этих графов, равно как и нос уточкой. В общем, такое плела, что уши вяли. При этом была ловкой, практичной, поворотливой. Шила платья «под фирму». Аккуратно, не зарываясь, подфарцовывала. Работала дежурной по этажу в «Ленинграде», мечтала там познакомиться с американцем и сбежать, слинять, свалить прочь из этого вонючего бардака навеки, без оглядки, чтобы не вспоминать его никогда и чтобы даже не снилось.
Возвращаться после родов к Беате было невозможно. Ей важно было хорошо высыпаться, иметь свежий, холеный вид. Да и мебели в комнатухе всего было — бугристая тахта, раскладушка, старинное зеркало в резной раме без подзеркальника да поваленная набок этажерка с гладильной доской сверху вместо стола. В камине на плакате «Крейсер Аврора» лежало кружевное белье. Шкафа не было — Беаткины черные длинные шмотки мотались, как команда привидений, на плечиках, зацепленных за вбитые в стенку гвозди. На полу — жестяная банка из под американского пива с раскисшими окурками. Самое подходящее место для новорожденного. В институтском общежитии Жанку, закоренелую академическую задолжницу, позорную двоечницу-троечницу с орущим младенцем в придачу тоже никто не ждал с возрастающим нетерпением. Вернуться к матери с нудным отчимом-кадровиком в Знаменское — ой, не напоминайте лучше… Устроилась дворником. Режиссеру хорошо, а дворнику — лучше. Всяк бы в дворники пошел, да не всех научат. Беаткина тетка Ольга Мироновна, инженер в жилуправлении, спасибо, помогла. Самой бы Жанке такого места никогда не сыскать. Желающих — небритых художников-абстракционистов, дичающих на глазах поэтов из провинции, тощеногих челюстнолицевых девиц, пропихивающихся в творческую среду — как пыли за диваном. Оно и понятно! — комната с законной пропиской и работа не «от и до». А помахать пару часиков метлой навстречу утренней Авроры — оно даже для здоровья полезно. Правда, зарплата — мухе прожить можно, ежели она без особых излишеств, а человеку… Но и на том мерси. Дареному коню ни во что не смотрят. К тому же в центре, на Васильевском, рядом с метро, с Невой — красота! Питаться можно макаронами — почти даром. Помаслишь, сырка плавленого туда — и как в Палермо. Даже Кирилке на яблоки выкроить можно. Не с базара, конечно, но можно. Через несколько месяцев здоровой жизни, работы на воздухе и итальянской кухни Жанка набрала штук тридцать килограммов. Когда садилась на стул, подлые сволочи-килограммы располагались вокруг пышными воланами, выпирали мерзкими подушечками на спине из-под лифчика, с пронзающим сердце треском прорывали дефицитные колготки. Мужики перестали обращать внимание. Даже усатый Витюша-хам, Инночкин коллега по «Интуристу», теперь только издали приветственно махал Жанке волосатой лапкой, как дружественной вьетнамской делегации. Ничего ни на что не налезало и постоянно хотелось есть. Никогда до этого Жанка не мечтала о жареной печенке в сметане с картофельным пюре, о домашних пирожках с вишнями. Мечтала о непищевом: что вот она когда-нибудь получит диплом и в каком-то столичном театре… далее туман… поставит что-то такое… Ибсена, Брехта… лаконично, даже аскетично… жест точен и чист, как у японцев… аплодисменты, бархатные готические гладиолусы. Почему-то хотелось не как всем, в Париж, а вот в Голландию бы, где узкие темно-красные и коричневые дома расчерчены белым, как тетрадки в клетку. Пахнет свежей рыбой, смолой и водой, свежемолотым кофе. У пристани качаются, тычутся носами в сваи лодки. И мрачноватая комната с густозелеными в золотую полоску обоями, на стене в глубокой раме мужской портрет… А женщина сидит спиной к зрителю — почему к зрителю? — ведь я там просто никто, проезжий турист… Иду себе мимо…