По инерции я бестактно ляпнул в блокноте: читала ли Рая мои письма? Она покраснела от возмущения, и сухо ответила, что пачку ей вернули накануне моего приезда. (Полагаю, Родина не хотела раздражать мужа моей корреспонденцией!)
Рая получала письма Ире, угадывала их содержание, и отвечала, чтобы поддержать меня! Зачем? — не ясно. Первый же разговор с Родиной, выявил подлог.
«Хотите, возьмите письма себе», — пренебрежительно написал я. Рая не воспользовалась подачкой. И добавил: «В конверте были деньги для мальчика».
Потом я жадно с передышками глотал рассол из банки и слушал сопение из горловины. Девушка ответила:
«Наконец, вы хоть что–то полезное сделаете для других».
С приятным осознанием того, что люди охотно совершают благодеяния, если им это ничего не стоит, я отправился досыпать.
В стране, говоря словами Блока, пред ликом свободы уже выползала холодная мордочка гада: прибалтийские лимитрофы гордо заявляли имперской сестре России о выходе из семьи братских народов, а на митингах новые мессии, забыв про камень из толпы, уверенно гремели цепями тягостной свободы.
Мне до этого не было дела.
Тяжелые шторы на окнах моего кабинета стерегли морозную ночь, круг настольной лампы с золотистой сердцевиной на письменном столе, дурманящий запах типографской краски от хрустящих страниц нового тома, когорты черных букашек замерли на белых пространствах, тихий гул котла отопления. Рая бережно опускала на край стола кружку чая с лимоном, — я осторожно выглядывал над страницей, — и уходила, оставив после себя неуловимый аромат цветов.
Обычно я читаю назидательных авторов. (Чтобы надергать полезные мысли и выдать их за свои! Шутка!) Но в то десятилетие, — впрочем, как и в последующие, — не прочел ни одной замечательной книги, в которой можно было бы обойтись без «но». В накрывшей читателей журнальной волне возвращенной литературы было упорное противодействие системам, следовательно, не было ни свободы, ни мужества писать, как хочется, а стало быть, не было и творчества.
На мой взгляд, в русской литературе нет внутренней свободы на протяжении полутора сотен лет. Все бушует утомительная борьба принципов. Изобилие примечаний, без которых, увы, не обойтись, мешает сосредоточиться и раздражает, как покушение на читательский выбор!
Я отставил книгу и подумал о Рае.
С девушкой нас объединяло мужество товарищей по несчастью: Ирина не любила меня, я в свою очередь — не любил Раю так, как должен любить мужчина женщину, — и мы молчали каждый о своем несчастье.
Правда, друг в лице Раи, после душевных разоблачений — неплохое приобретение.
Вот в сумеречный час стукнула щеколда калитки. На дорожке сада мелькнул белый мохеровый платок. Ира?! С надеждой в комнату ворвался морозный сквозняк. В темной прихожей я коснулся горячей рукой ледяной щеки женщины …и отдернул ладонь. Рая…
Прелесть таких свиданий в болезненном разочаровании от прихода другой…
В те дни мною управляли импульсы. Внезапно я улетел к родителям встречать Новый год.
Деревенька в пригороде подмосковного Чехова — такая же, наверное, как при Рюрике! — на зимовку зарылась в снег по самые крыши. Студеный пруд серебрил прибрежные елки с лихо заломленными набекрень сугробами–шапками. Прямые ленты дыма из печных труб, — бледно–молочного у основания и прозрачного вверху, — подвязали к белой равнине голубое небо и белесый горизонт. Определенность русского мороза развеяла мои слякотные сомнения юга, встретится ли с Ириной еще раз, или нет? Нет!
Мы с отцом после хорошо протопленной баньки закусывали водку пельменями. Мать в цветастом фартуке и шлепанцах подкладывала пельмени в широкое блюдо.
Молодость родителей часто представляется детям разрозненным блужданием двоих к отправной точке их общей судьбы. Так некогда я рассматривал фотографический снимок на толстом картоне и тщетно пытался припомнить мальчишек в пионерских галстуках в обнимку со мной и на фоне широченной реки. Когда я сообразил, что это отец–подросток, меня изумило не столько трафаретное сходство с родителем, сколько его безвестное для меня детство.
На другой фотографии, с колен чужой старухи в черном, прижатой по сторонам такими же чужими старухами, на меня изумленно смотрела девочка в белом. И в улыбке центральной бабки вдруг проступило что–то знакомое, — я даже унюхал чесночный запах и запах дешевого одеколона родной бабушки, навещавшей нас в моем детстве, — а в унифицированных для всех младенцев чертах девочки узнал маму.
Приехав к родителям, я с грустью заметил — они постарели. Взгляд отца обмяк, а лицо, всегда смуглое на юге, в России приобрело благообразную розовую прозрачность. Руки матери порхали над столом, будто сухие облетевшие листья. Возможно, мое воображение обгоняло время…
Подледная рыбалка, лыжные прогулки в сосновом бору, ссыпавшем перхоть древесного мусора на искристый наст, расспросы отца, желавшего услышать, наконец, как его сын определился в жизни. Это была их родина. Их дом. Я вспомнил, высказанную Ирине мысль: Родина не там, где родился, а там — где твои память и сердце!
— Саша, я все же не понимаю твоего упрямства, — настаивал отец, как всегда обстоятельно, негромким голосом, каким он, должно быть, требовал с подчиненных. — Что тебя там держит? — Он облокотился о стол и привычно вращал в пальцах недопитую рюмку. Ноготь на его мизинце давно зарос. — Твоя специальность позволяет тебе, наконец, заняться диссертацией. Там это никому не нужно! — Он нажал на «там». — Когда все это рухнет, и рухнет очень скоро, миллионы русских потянутся в Россию. Но на всех тогда не хватит! А пока я в силе. От завода квартиру не обещаю. Но ведь и ты не пустой приедешь. Дом за тобой. Ну вот! Что ты опять хихикаешь?
Я обнял отца за плечи.
— Я подумал, если в твоем возрасте буду выглядеть так же и так же трезво рассуждать, это совсем неплохо! — Отец, польщенный, издал горлом легкий звук, как будто хотел откашляться. — А на счет научной работы. Возьму я тему, которой грош цена, напишу никому не нужную диссертацию, выдержу скучный диспут и получу ненужную мне ученую степень. Лишь для того, чтобы удовлетворить тщеславие. Лучше ответь: вы с мамой прожили там четверть века, — щемит? Ведь вернулись в Россию, но не в родную деревню, а сюда!
Его колючий взгляд замутила хмельная обида за то, что люди и республика, которым он отдал молодость и знания, выкинули его вон, даже не сказав спасибо за труд. Тонкий рот презрительно покривился. Отец пожал плечами:
— Мне иногда кажется, что жизнь там — это затянувшаяся командировка. Не зря говорят: где родился, там и сгодился. Хорошо бы знать это в молодости. Но, как учит твоя любимая Клио, закономерностями управляет случай.
— Наоборот, все случайности в истории закономерны…
Отец отмахнулся:
— Что же тебе не сидится дома, если в нем хорошо?
— Вот видишь, ты сам сказал — дома! Значит, мой дом там. Хотя в нем меня никто не ждет! Ваше поколение в молодости задавало вопрос — для чего жить? А наше — где? В Штатах, в Европе! Какая разница? Главное, чтобы было, на что жить, и жить не мешали.
— Не ожидал от тебя, сын! Это философия мещан и выскочек с деньгами. Они пока не понимают, что никакой хлеб с маслом не заменит им родины…
— Оставь, отец! Наслушался! Человек в России всегда был — гумус, расходный материал. Пока это не изменится, люди будут стремится туда, где они чувствую себя людьми, а не быдлом, которым помыкают вожди. Бунина и иже с ним нельзя обвинить в отсутствии патриотизма. Они ехали не от России, а от скотов, которые доныне правят ею. Теперь — их правнуки. Только правнуки стали хитрее и циничнее и заменили одни лозунги другими!
— Сейчас не хуже и не лучше, чем прежде! Всегда существовали те, кому есть чем поступаться, — я о тетке, что опубликовала статью о принципах, — и кто преспокойно жил, не обременяя себя мыслями. Если бы все было так плохо, Саша, откуда бы взялись Пушкин и Сеченов, Менделеев и Толстой, Чайковский и Циолковский, Королев и Шостакович? Эпохи неизменно оставляют после себя необходимый процент гениев. Это чисто наше обыкновение во имя контрастов изображать прошлое в мрачных тонах. Умные люди давно поняли, что человек не меняется. Лет сто назад Чехов писал, кабы мы получили свободу, о которой так много говорим, то на первых порах не знали бы, что с нею делать, и тратили бы ее только на то, чтобы обличать друг друга. Проще всего запугивать людей сообщениями, что у нас не осталось ни науки, ни литературы, ничего! Разве это не про наше время? А настоящий интеллигент служит не системе, а стране!
Можно говорить, как твой любимый Бунин: если настоящее плохо, то прошлое — ужасно. Хотя я с этим не согласен! Можно обвинять в неблагодарности тех, с кем Россия поделились всем в трудные годы! Но это частности! Время все расставит на места! А нам надо жить! На новом месте! Строить новую Россию! И не кривись! Что тебя связывает с ними, если ты родился здесь?