— Слеза накатывала… — сквозь слезы улыбается Настя. — Так и резала, сквозь слезу.
— Сквозь слезу, ага! Это хорошо. Сейчас уж так не скажешь — столичные критики засмеют. Пафос, скажут. А потом ты над своей работой плакать разучилась…
Ну да ладно, это все лирика, — оборвал себя Прокопьич. — Тебя сейчас другое интересует. А именно: сколько вранья в рассказе твоего московского дружка насчет малахитовой шкатулки. Я так полагаю, что он и сам того не знает. Может быть — все правда! Но тогда уж дружок твой — никакой не бизнесмен, поскольку с нечистой силой запанибрата…
— Прокопьич… — укоризненно улыбнулась Настя.
— Дура! — закричал вдруг Прокопьич. Шепотом закричал. Подкатил кресло поближе, нагнулся и зашипел в лицо:
— Дура, чему смеешься?! Ты что думаешь, Жабрей с каменных веточек разбогател? А? Да кому они нынче нужны! Или ты думаешь, что это я по здешним меркам богатый, а по–вашему, так и тьфу? Погоди–ка…
Он откатывается в кресле назад и показывает на висящий на стене портрет:
— Как думаешь, что это?
Настя на этот портрет уже посматривала искоса. Изображен на нем Никита Жабрей самолично — а похоже, что и собственноручно. Даже не изображен, а намалеван — кажется, что автор намеренно возил кистью как можно грубее. Краски преобладают — зеленая и желтая.
— Автопортрет ваш, Никита Прокопьич, — смиренно говорит Настя.
— Переверни–ка, — слабеющим голосом просит Прокопьич. — Переверни, переверни, он легко переворачивается…
Настя недоуменно смотрит на старика. Подходит к стене. Берется за грубую, сусального золота раму — и портрет действительно легко переворачивается, с помощью какого — то хитрого потаенного механизма. Настя смотрит… и прикрывает глаза рукой. Слышит какой–то странный шум, вроде детского плача. Смотрит на старика. Тот сидит, сжавшись в кресле, и хихикает. До слез. Затем говорит:
— Он самый и есть. Винсент Ван Гог. Поверни–ка его обратно…
* * *
Данила тем временем бредет по главной улице поселка. Поднимается по ступенькам. Спавшая у дверей в столовую шавка вдруг лохматым комком срывается у него из–под ног и кубарем катится прочь. Усаживается на безопасном расстоянии и принимается злобно выть.
— Трупом от тебя пахнет, — объясняет остолбеневшему Даниле какой–то пьяненький мужичок. Данила молча сгребает мужичка за грудки, поднимает в воздух и с размаху бьет об стену. Затем отпускает, и тот валится кульком. Данила заходит в столовую.
Когда–то поселок был побогаче, и столовая не пустовала. Проект типовой, по–советски размашистый — оклеенные фальшивым малахитом массивные колонны, засохшие пальмы в кадках, огромный зал… Теперь здесь почти пусто.
За железным прилавком громыхает чем–то кухня, да сидит ярко размалеванная девчонка с кислой физиономией под когда–то белым колпаком. Большинство столиков сдвинуто в угол, составлено на попа. За оставшимися сидит несколько компаний — по два, по три человека. Несмотря на ранний час, все уже изрядно пьяны. Слышно, как жужжат мухи.
Данила изучает меню с горбатым подносом в руках: вслед за пельменями и шницелем идет вино «Семь братьев», вино «Монастырская трапеза», вино «Букет Молдавии»…
— Водки, — говорит Данила. На его подносе — салат из засохших помидоров.
— Не торгуем, — говорит раздатчица и нагло смотрит на него. Данила, морщась, двумя пальцами достает из нагрудного кармана деньги и кидает на прилавок. Девушка продолжает смотреть на него и не видеть в упор.
— Данила Степанович! — раздается сзади. — Дорогой мой человек! Леночка, сходи к тому столику, чего–то они хотят…
Данила оборачивается. Полоз подходит к нему, берет за локоть:
— И вошли вы давеча так интересно…
— Кончай, — морщится Данила. — Есть водка — давай, а нет — катись…
— Пошли, — толкает его Полоз в сторону подсобки. — С хорошими людьми познакомлю…
Дверь за ними закрывается, и они попадают в другое помещение. Вроде того бара, в котором мы видели Настю. Здесь людно, но шумы какие–то приглушенные, забитые странной тягучей музыкой — тоже, впрочем, негромкой. Навстречу вошедшим поднимаются два коротко стриженных парня, сидящие у входа — но, узнав хозяина, возвращаются на место.
— Я тебя умоляю, — говорит Полоз (а сам так и вьется вокруг Данилы) — не ходи больше ко мне через этот быдлатник, есть же задняя дверь, для приличных людей… Люди подумают, что Полоз друзей не уважает…
— Сюда, пожалуйста, — улыбается официантка, ослепительно красивая девушка, очевидно знающая себе цену. Но Данила не думает об этом. Он сидит и смотрит прямо перед собой.
— Хозяин… — один из охранников отзывает Полоза. Тот подходит к дверям. Там, стараясь, чтобы не увидели из зала, топчется парень со свертком. Полоз уводит его куда–то внутрь, через пару минут выходит с ним вместе. Парень на ходу пересчитывает деньги, Полоз несильно бьет его по рукам: спрячь, мол, не светись. Возвращается, утомленно вздыхая.
— Маркелов Димка, из Малышева, — равнодушно замечает Данила. После первой рюмки он малость отмяк. — Ты, никак, и изумрудами не брезгуешь?
— А ты глазастый, Данила–мастер, — со скрытой угрозой отвечает Полоз. — Ты прав: плачу зелеными за зеленые. Ты про дядьку его двоюродного слыхал? Тот, дурень, пару лет назад на медные изумруды напоролся, и самый крупный там был с яйцо величиной — не с твое, Даня, со страусиное… Вот он все и сдал родному советскому гусударству и лично рудоуправлению. Так ему премию выписали! Даня! Огромадную! Хватило, чтобы жену в Париж свозить и обратно! Ну, правда, через неделю уже опять жрать нечего было, но это уж совсем другая история…
— Твои дела, я не лезу, — отмахивается Данила. — Ты же у нас благодетель.
— А я не принимаю твоей иронии, — вдруг обижается Полоз, — и брат твой покойный ее не принял бы. А? Как считаешь?
Смотрит жестко, зло, напряженно. Данила закрывается от взгляда хрусталем с водкой. Преломленное хрусталем, лицо Полоза превращается вдруг в змеиную голову. Красивая официантка шуршит по залу болотной гадюкой. Двое у входа обращаются бородавчатыми рептилиями. Прочие просто бледнеют до зеленого, вьются, двоятся и расплываются…
Данила смеется. Невеселым, икающим смехом. Очень неприятным.
* * *
— Хватит, Настя, хватит. Сорок лет я каменной пылью дышал, а с этого ведь не здоровеют. Никому наше с тобой искусство не нужно теперь. Оно ведь разовое, уникальное. А надо такое, чтоб можно было растиражировать да в каждый дом, на каждую полочку, чтоб в любой момент можно было включить и насладиться… Да еще — наслаждение теперь от переживания идет, а не от созерцания. Людям нужно о людях рассказывать, о чувствах людских. А то забыли уж, сами стали ровно каменные либо медные…
Жабрей философствует, попивая коньяк. Любовно смотрит окрест — множество книжных корешков, мерцающий монитор «Пентиума»…
Настя греет коньяк в руках.
— Ну, Никита Прокопьич, ты прямо как столичный критик рассуждаешь…
— Так ведь Жабрей, — усмехается он, — поди, не меньше знает. Ты думаешь, я последние–то годы, как камень забросил, сам камнем сижу? Читал я много, думал не меньше, по заграницам опять же со старухой проездились… Да не по турпутевкам от родного профсоюза, а с умыслом — посмотреть, что в мире творится. Музеи, парки, биеннале, триеннале… Ну, и подлечились, конечно… В Швейцарии… Бажов! — опять оживляется он. — Бажов–то правду написал, только вот вопрос — что с этой правдой делать? Вот в чем вопрос–то: все возможно, больше того — все есть! Вдумайся, Настя — ВСЕ ЕСТЬ! Бери! Но за все надо платить, и никогда — деньгами… И сто лет назад находились людишки — шли к Хозяйке на поклон, и все у них было, только потом…
Замолкает. Настя подается вперед:
— Что потом, Прокопьич?
— Пропадали… — шепотом говорит он. Встряхивается:
— Ну, довольно о пустяках болтать. Завтра пойдешь со мной. На мурашей посмотришь — может, тебе и шкатулка без надобности станет. Выспись.
— Прокопьич, — уже в дверях спрашивает Настя, — а почему ты мне все это рассказал?
— Потом узнаешь, — машет он, — Жабрей спроста не чихнет… Иди, иди…
* * *
Уже вечер. Настя идет по главной улице и видит впереди темное здание столовой и темные фигуры возле нее. Одна фигура выше других и шатается, остальные пляшут вокруг. Настя приближается и слышит голоса — ломкие, сопливо–грубые голоса местной шпаны:
— Данила — говенный мастер… Невесту в унитазе утопил…
— Убью, — рычит Данила, шатаясь в сторону то одного обидчика, то другого.
— Убьешь… Говном закидаешь…
— Гаденыш…
Данила–таки достает одного кулаком. Остальные тут же набрасываются на него. Настя видит — бьют не шутя. Досками. Но и Данила не шутит — один из нападавших скорчился у забора, прижимая руки к животу. В кулаке у Данилы — искра.