История была явно не моя. Я чувствовал себя несчастным лишь оттого, что не умел распознать своего счастья. Солнце сияло мне с утра до вечера, однако мне казалось, что на свете должно быть место, где оно светит еще ярче. Я принадлежал к людям, которых мамочки носят на руках годами, а когда однажды их руки разжимаются, мы, набив шишку, так потом и ноем всю жизнь. Почему бы мне разок не почитать книгу, в которой ничто меня не касается? Хотя бы начало, чтобы забыть о старике, где-то сейчас умиравшем. Тем более что издатель то ли из любопытства, то ли из великодушия почти ничего не вычеркивал на первых страницах.
«Мне было шесть или семь лет, — читал я дальше, — был летний вечер, и я стоял на краю пшеничного поля, среди ромашек, мака и васильков. Было жарко. Луг на горном склоне, по которому ко мне сбегала тропинка, был охвачен огнем. Языки пламени поднимались по обеим сторонам тропинки, ведшей вниз, мимо старого дачного сарая, к лесу, за которым лежала деревня, последние дома которой доходили до самой границы. Я охотился на жуков или играл собственными гениталиями; во всяком случае, я был один. Из леса выбежал человек. Я тотчас же понял, что бежал он не ради своего удовольствия, как иногда бегал я, оттого что жизнь прекрасна. Кроме того, было слишком жарко, чтобы бегать. Он бежал, прижав руки к телу, все приближаясь ко мне, стоявшему совершенно неподвижно, а потом свернул к горящему лугу. Теперь я мог хорошо разглядеть его. Он был юн, почти еще мальчик, задыхался, и в глазах его была паника. По ту сторону границы шла война. Иногда, идя вдоль мотков колючей проволоки, мы затихали и со страхом вглядывались в деревья на той стороне. И как это они там растут, удивлялся я, совсем как у нас! И анемоны. Стоило порыву ветра подхватить их, когда они еще были семенами, и они выросли бы на нашей стороне.
Не успел человек-мальчик исчезнуть за завесой дыма, как из леса появились еще двое, и тоже бегом. Одного из них тянул за собой рыскающий пес, опустив к земле морду. Второй, худой, с ястребиным носом, пыхтел, отставая от них все больше. Тот, с собакой, был одет в нечто вроде мундира и держал в руке револьвер. Господи, пробормотал я, сделай так, чтобы они его не поймали. Человек с револьвером крикнул: „Куда?..“ — и я показал рукой, где скрылся беглец. Собака уже знала это и без меня. Вскоре преследователи также пропали в дыму горящего луга.
В поле я, кстати, незадолго до этого нашел плащик своей сестры, промокший узел, и подумал сначала, что нашел ее самое. Хорошенькая маленькая девочка, которую все любили. Подняв мокрое тряпье, я двинулся навстречу дыму, за которым был мой дом. Мне было страшно, потому что тропинка была всего лишь узенькой дорожкой посреди бушующего пламени, пышущий жаром канал, затянутый дымом. Однако в этот момент мимо меня протарахтела телега, которой правил мой отец, спустив ноги по обе стороны от оглобли. Рядом сидела сестра, цепляясь за отца и визжа от удовольствия. Две или три собаки тоже сидели в телеге, и еще пара бежала следом. Обогнув дачный сарай, они свернули на боковую дорожку и исчезли. Почти сразу же вслед за этим я услышал треск и грохот и понял, что они не вписались в поворот и опрокинулись в крапиву.
Мать была на кухне. Она двигалась среди белой мебели молча, но приплясывая, и губы у нее шевелились, точно она напевала про себя какую-то песенку — наверное, веселую, потому что время от времени она улыбалась. Ее глаза увидели меня, не узнавая, она быстро повернулась, так что широкая юбка разлетелась. На ней не было чулок, и я увидел плотные загорелые икры. Когда я сунул плащик ей в руки, она принялась плясать с ним, точно это был человек. Плащик и в самом деле ожил, замахал голубыми рукавами, и вода стекала с него на каменные плиты пола. Это было весело, и я захлопал в ладоши, желая повеселиться вместе с нею. Но мать вдруг бросила плащик в мойку и укусила себя за палец.
— Мама! — крикнул я. — Это же я!
Но у нее были дела поважнее. Я был ловок, как горностай или белка, так что мигом взобрался на окно и пошел, балансируя высоко над землей — голубые холмы на горизонте, а над ними высокие облака, — по узенькому карнизу, прижимавшемуся к наружной стене дома. Я часто проделывал этот трюк. Осы жужжали у меня над головой. По тропинке, еще далеко, поднимались отец, сестра и собаки; отец тащил за собой тележку. Сестра болтала о чем-то, отец терпеливо слушал, а собаки прыгали вокруг них. Вот они все исчезли за углом дома. Успешно пережив свое приключение, я дошел до другого конца дома и, затаив дыхание, заглянул в темное, как зеркало, окно спальни в тот самый миг, когда в дверь вошел отец и, схватив мать за руку, встряхнул ее так, что она напомнила мне плащик, с которым только что танцевала. Отец, с красным (от крапивы?) лицом, открыл ящик комода и так же быстро задвинул его снова. Мать стояла возле постели, глядя на свой кровоточащий палец. Опять обернувшись к ней и подняв было руку, отец заметил меня и шагнул ко мне так резко, что я от испуга свалился в сад. Но тут же вскочил и бросился в кусты прежде, чем окно открылось. Дрожа, я спрятался под иглами какого-то пахшего смолой дерева и лишь теперь заметил, что сломал правую ногу.
Много лет назад отец, однажды проснувшись среди ночи, увидел в лунном свете за рамой этого самого окна силуэт мужчины: карлика, как говорил отец, часто рассказывавший мне эту историю. Тихо перегнувшись с кровати, он потянулся к тому самому ящику, где у него лежал револьвер, чтобы убить вора. Но мать проснулась и закричала: „Что ты делаешь, милый!“ И вцепилась в отца. Когда он наконец вырвался к окну, сад был пуст в бледном лунном свете. Выстрелив по кустам пару раз и прислушавшись, но ничего не услышав, отец вернулся к матери, которая была так испугана, что продолжала цепляться за отца и никак не могла успокоиться. Они лежали и охали до самого утра, Днем приезжала полиция, искала следы.
Когда меня зачали, родили и еще носили на руках, я все время был вместе с матерью. Это было чудесно. Солнце сияло. Летали ласточки, жучки ползали по соломинкам, раскачивавшимся перед моими глазами. Земля благоухала. Из окон доносилась музыка. Тогда у нас еще не было собак. В гранитных плитах дорожек поблескивали крохотные кристаллы. От камня исходил жар. Я делал первые шаги — нагишом, широко расставив ручонки, радостно ковылял к матери и прижимался к ней, уткнувшись носом в красную ткань ее летней юбки. Обнимал ее ноги. Все благоухало. Дом был полон женщин, и они подбрасывали меня, клали себе на грудь, валялись со мной в траве или грезили с соломинкой во рту, уложив меня между ног. Смеялись, когда я залезал им под юбки. Убегали, чтобы я ловил их, и быстро сдавались, падая на спину и держа меня, дрыгающегося, в вытянутых руках. Визжали от счастья. Мне доставались тысячи поцелуев.:В конце концов я убегал от них к матери, и она брала меня на руки, под свою защиту. Я сидел, как в крепости, и махал этим девушкам, этим женщинам, смеявшимся мне издалека.
Ни одной из них я не забыл. Одна была француженка, толстая хохотушка, которая в разгар хихиканья могла вдруг удариться в слезы. Рыжая, она ходила со мной гулять вдоль колючей проволоки. В тени деревьев было прохладно, а над их вершинами палило солнце. Мы лежали во мху и ели ягоды, и она пела песни, в которых по-французски говорилось про ее жизнь. Однажды с той стороны колючки до нас долетел шорох шагов, и она вместе со мной пригнулась за папоротниками, зажав мне рот. Потом шепотом рассказывала, что через проволоку лезут многие, потому что у нас свобода, а когда пограничники ловят их, то прогоняют обратно. Она жила в деревянной каморке на чердаке, под самой крышей, где было так жарко, что она лежала в кровати нагишом, прикрывшись мокрой тряпкой. Я тоже раздевался и тоже получал маленькую мокрую тряпочку.
Рядом была комната красавицы с медной кожей. Весь день она спала, но вечерами мне разрешалось заходить в ее обитель, где было прохладнее, чем у француженки. Донага она никогда не раздевалась. Носила длинные ткани и сажала меня на колени: пела и качала меня на ноге. Вечером, когда мне пора было спать, она уходила на работу. Она пела в ночном ресторане для взрослых. Надевала черное платье и сверкающие металлом ожерелья. Кольца и браслеты, доходившие чуть не до локтя. Накрашивала глаза, рот и все остальное. Посылала мне воздушный поцелуй на ночь и упархивала, звеня, как закованная в цепи птичка колибри.
Этажом ниже — прямо над нами — жила моя тетка. Она держала кошку и сама была как кошка. Карие миндалевидные глаза. Мы мурлыкали вместе, и она рассказывала мне разные истории, например про мальчика, который отправился искать счастье, и дошел до самого края света, и пошел еще дальше, и когда он, после множества приключений, добрался до самого солнца, то узнал в нем свою мать, которая, сияя, давно ждет его, а с другого края неба ему улыбается отец — луна.
Однако потом женщины из дома исчезли очень быстро, одна за другой, не простившись и не поболтав со мной на дорожку. Никогда в жизни я не переживал большего предательства. Недоумевал, стоя в опустевшей каморке француженки, где на тумбочке все еще лежали обе мокрые тряпки. Певицу увез элегантный мужчина с суровым взглядом, погрузив ее чемоданы со множеством наклеек, с трудом стащенные по лестнице с чердака, на ручную тележку; промурлыкав что-то, она послала всем воздушные поцелуи и забыла меня. Я смотрел, как она уходила, прислонившись к плечу мужчины, везшего ее скарб.