На третий день, как увезли Кирпичникова, утром пришла сестра и перестелила его постель. И Миша, и Павел молча следили за ее движениями, ни о чем не спрашивая. За эти дни несколько раз звонил его телефон. И говорил громко, в палате было слышно, мол, абонент временно недоступен . Вот именно – временно .
– Да жив он, жив, – сказала сестра сварливо, но не без добродушия. -
Сейчас подадут.
Подавать на местном сленге означало: отвезти на каталке. Скажем, в коридоре подчас можно было услышать: Нюрку к телефону .
– Да нет ее, она на подаче…
То есть повезла больного в операционную…
И Кирпичникова, действительно, вскоре подали . Его перенесли с каталки на свежую постель, и он страдальчески, через боль, улыбнулся, даже чуть махнул – чуть двинул, скорее, – Мише рукой.
Хоть и был, конечно, бледен и слаб, совсем слаб. Он успел сказать еле слышно ничего не помню и тут же заснул. И по нему было незаметно, что он жив: во сне он дышал совершенно беззвучно и лежал на спине не шевелясь. И Миша подумал, что дворяне все же лучше переносят боль и страдание, чем мещане, скажем.
Диковинное развлечение однажды выпало и больным, и персоналу: у входа в больницу, перед самым подъездом, снималось кино. В тот день впервые в этом году посыпал с неба мелкий редкий снег, и на улице стало особенно сумрачно. Наверное, поэтому в кустах был помещен гигантский слепящий софит и стоял белый экран, рассеивающий его свет.
Эпизод снимался такой. По команде пошел , которую подавал молодой человек в короткой дубленке через мегафон , сбоку, из-за угла, выезжала машина “скорой помощи”; тогда режиссер кричал мотор , и
“скорая” въезжала в кадр. Останавливалась у больничного крыльца, из нее вытаскивали тело на носилках, и два санитара бегом, вприпрыжку, уносили носилки из кадра, надо полагать, в приемный покой. Оживлялся эпизод тем, что следом за носилками бежал врач, но спохватывался, возвращался в машине, брал с сидения папку и бежал обратно… Едва носилки оказывались за кадром, как тело поднималось, актеру подносили зажженную сигарету, но тут раздавался крик делаем повторчик – и тело, попыхивающее дымком, несли обратно; оно было без пальто, но прикрыто простыней. И отъезжала на стартовую позицию по проложенным на асфальте рельсам операторская тележка с согбенной к камере фигурой оператора, над которым ассистент держал раскрытый зонт. Потом ассистентка хлопала хлопушкой, дубль второй , и все начиналось сначала.
Трудолюбивые кинематографисты снимали этот эпизод целый день: Миша насчитал восемь попыток. Не говоря уже об идиотской забывчивости врача, был в этом эпизоде какой-то завораживающий цинизм, в этом заносе и выносе тела тяжело, видно, больного человека, раз его привезли ногами вперед. Но пуще другого Мишу поражало, что кинематографисты не нашли ничего лучше, как снимать свою чушь непосредственно у реальной больницы, в которой страдают и умирают реальные больные, а не игрушечные. В конце концов это можно было снимать у любого казенного крыльца – повесь только вывеску… Миша, как и многие в отделении, неизвестно зачем, будто кто-то поручил ему сосчитать количество дублей, проторчал все это время у окна, из которого дуло, и простудился-таки основательно.
Следующее утро он начал с соплей и аспирина. И – впервые за все это время – с приступа больничной тоски. Как будто это дурацкое вчерашнее развлечение только усилило постоянный здесь привкус неволи и заточения. В больнице говорили лишь о болезнях и о воспоминаниях, даже относительно молодые люди жили здесь прошлым. За этим – интуиция конца, интонация прощания, не явная, быть может, самим ораторам… И вот что важно – никто здесь не строил планов, не говорил о том, куда он поедет отдыхать; здесь в мужских палатах не говорили о женщинах; лишь бесконечно приставали к докторам: те, кто еще не прооперирован, – можно ли уйти домой на воскресение и когда же наконец операция; а те, кто прооперирован, – когда выпишут… И надо же было такому случиться, что именно в этот день, когда Миша совсем захандрил, вплоть до желания сбежать, которое рано или поздно настигало здесь каждого, кто томился в ожидании своей участи, после завтрака в палату вошел хирург Илья Яковлевич, вывел Мишу в коридор и, положив руку на плечо и неестественно весело блестя глазами из-за очков, вопросил: ну что, к бою готов?
И тут на Мишу, сменив тоску, накатило веселое возбуждение. К бою готов? – сказал врач. И Мише пришло в голову, что само бритье живота перед операцией – ритуально, как рыцарская инициация, как обряд посвящения перед сражением, как удар меча по плечу , плоской стороной . И теперь он сможет называть свой меч по имени, например,
Бальмунг. Да не только меч, но и прочие части вооружения и туалета.
Сестра отвела Мишу в процедурную, и Миша распаковал принесенный
Верочкой набор: крем и пластмассовый скребок. Брить предстояло грудь и живот – как будто перед тем, как надеть кольчугу , – и Мише нравилась эта игра, когда спутанная в пене шерсть стала слезать клоками и исчезать в раковине… Впрочем, волос на его теле было немного.
Когда он закончил, сестра приняла работу и даже похвалила. А теперь сделаем клизмочку … И когда внутренние полости Миши наполнились холодной водой и терпеть стало невмочь, велела вставать с сырой, липнущей клеенки, на которой он лежал голым, бритым животом. Если кто будет занимать очко, столкни, скажи – из процедурной … Это уж и вовсе напоминало боевые действия. К Мишиному везению, оба очка были на сей раз свободны.
Подготовка к бою занимала дня три, и всякий день Мише после клизмы ставили градусник. Температура держалась около тридцати восьми, и
Миша по-воровски ее сбивал. Наверное, это было мальчишеством, но в тот день тоски, которой он так мужественно и так долго здесь сопротивлялся, он понял, что больше всего на свете хочет домой .
Больше даже, чем поправиться , если вообще применимо это слово к его ситуации, – впрочем, этимологически это было верно. Он вспоминал как-то слышанную в курилке горькую остроту: да что там до пенсии, здесь до смерти дожить бы … И, засыпая, думал о том, а где, собственно, его дом? Квартира родителей, которая теперь была пуста; их с Верочкой квартира, в которой, по сути дела, он никогда не был хозяином; дедова дача с уличными удобствами , плохо приспособленная для жилья? Или все-таки Остров с розами и готическим собором, где на домиках висят веночки – отпугивать нечисть? Или у Ледяной Женщины,
Снежной Девы, которая обитает где-то там, на севере, за метелью, в ледяном дворце?..
Когда за ним пришли, то первым делом скомандовали обмотать ноги эластичным бинтом – чтобы не натирали доспехи , решил Миша, – потом сделали какой-то укол, отчего Мишу сразу окутал сладкий дурман, а там велели раздеться догола. Конечно же, это тоже было непременной частью обряда. Каталку подали прямо к дверям палаты, и голый Миша, не стыдясь своей наготы, взгромоздился на нее, его закрыли простыней, только горбатый нос смотрел вверх, и покатили через все отделение. И он чувствовал на себе взгляды товарищей по несчастью: и жалостливые, и любопытные, ведь они не могли определить с первого взгляда, живым или мертвым везут беспомощное и нагое тело. Но он помахал всем рукой, мол, жив еще, мало того – он отправлялся на сражение, однако кто знает – не станет ли оно для него роковым…
Это было последнее его воспоминание, если не считать вида низких раскаленных ламп над самым лицом, потому что в операционной ему сразу же дали наркоз.
Он очнулся на неудобной, очень высокой кровати, и рядом с ним сидела очень ласковая молодая женщина, которая весьма обрадовалась его пробуждению. Было холодно. Палата реанимации была уж совсем больничная, строгая, никакого киселя на подоконнике. Всего-то три часа , сказала женщина и радостно улыбнулась, будто с чем-то Мишу поздравляла. Миша подумал, что не знает: три часа ночи или три часа дня. Обычно дольше оперируют , продолжала женщина, вот был у нас больной – восемь часов длилось, такой тяжелый … Но Миша уже не слышал ее, потому что опять заснул.
Он не представлял себе, какой сегодня день недели. И сколько времени прошло после операции. Он правой рукой нащупал под простыней свежий шов, который начинался почти от груди и шел вниз, налево, кончаясь под животом. Шов на ощупь был очень мягким и едва уловимо ныл. Он подумал: где же Верочка ? Но спросить было не у кого. Но зато понял, что его разбудило. В этой, новой палате рядом с ним, через узкий проход, лежал так же, как и он, укрытый простыней человек и кричал петухом.
Миша не без страха пригляделся, рассмотрел в сумраке лишь синее небритое лицо. Потом сосед начал блевать, прямо на себя. Вошла медсестра, но не та, ласковая, другая, и легко укатила кровать соседа. А Мише бросила: температуру мерить … Но градусника не дала.
Температура у Миши оказалась под тридцать девять. Сколько я здесь пробуду, спрашивал он у разных сестер, которые дежурили по очереди, сутками . Отчего-то ему захотелось в его палату, к своим .