Было тихо. Старуха слышала — старик еще ворочается. Услышала, как в углу у печи пес стал лакать Васькино молоко и как кот зашипел. «Вот жадина! Брысь, Васька, брысь! — мысленно помогала старуха собаке. — Брысь! Ты скоро лопнешь, а этот все бегает по морозу невесть где». Наконец она услышала внизу ровное посапывание и похрапывание. «Ну, кажись, мой нехристь уснул, слава богу. Пусть отдохнет — намаялся, наломался за день». Потом услышала рядом мурлыканье кота на печи. Гладила пушистого — выгибал спину, терся.
На стене тикали ходики. В избе было тепло. За стеной потрескивал мороз. Последний перед весной.
Старуха глядела на свет лампадки и шептала:
— Господи, Пресвятая Богородица, прости и помилуй нас. Продли дни старику моему, и пусть сынам нашим пухом будет земля и наша, и чужая. Охрани, неопалимая купина, дом наш! Охрани, Господи, землю нашу от ворогов и супостатов! Аминь!
Константиновский парк (в Стрельне, близ Ленинграда). Памятник архитектуры и садово-паркового искусства XVII–XIX веков. Первоначальный проект Петра I. Создавался под руководством архитекторов К. Леблона, Н. Микетти, В. Растрелли, А. Воронихина, А. Штакеншнейдера и др. Охраняется государством.
…И о том, что этот тракт раньше шел из Петербурга до Петергофа. И о том, как было хорошо когда-то в этом парке, и как шуршали шлейфы по песку, и шуршал гравий под колесами рессорных экипажей у дворца, и раздавались звон шпор и цоканье копыт; и о том, как в то время неплохо было быть учителем фехтования, а в свободное от уроков время брать книги из дворцовой библиотеки и читать их, сидя где-нибудь у окна с видом на парк, на залив…
И о том…
Он шел рядом и говорил, говорил, стараясь заглушить урчанье в животе. Такой стыд! Вспотел даже. В желудке заблудились по крайней мере две моторные лодки и гонялись друг за другом.
Он сжал пальцы в кулак.
«Господи! Надо же так оконфузиться! Так ждал этой встречи. Первый раз пригласил ее».
Осенний парк. Листья падают. Тишина. И вот вам, извольте слушать эту музыку… Как вам нравится этот Пуччини? Не хватает еще, чтоб я сыграл ей Баха!
Он нащупал в кармане плаща три билета — два трамвайных и один автобусный, — смял их в комок и незаметно проглотил. Надо было хоть чем-то унять голодные спазмы в желудке.
«Представляю, каково ей это слушать. Наверное, думает: с таким не соскучишься, проглотил эолову арфу и доволен».
Он остановился, доставая сигареты. Чиркнул — сера, вспыхнув, отлетела. О, черт! Чиркнул вторую спичку, поднес к сигарете и, закуривая, как в кадре, увидел ее ноги на дорожке. Она шла над огоньком спички в его ладонях, медленно уходила и что-то смущенно мурлыкала себе под нос. В руке она держала кленовые листья. Это была их вторая встреча, и первая вот так — один на один.
Он еще ни разу не видел ее со спины. Хороша! Очень тоненькая, с красивыми ногами в кожаных сапожках на каблучках-шпильках, в легком стеганом пальтеце. А эти ничем не прикрытые волосы — черные, коротко стриженные. Очень идет ей эта стрижка. Как мальчик, совсем как мальчик-казачок. Но столько женственности!
Курил и медленно шел за ней. «Только б прекратилась эта идиотская музыка! Совсем она смущена». Ждал.
Вот сейчас обернется, вот сейчас…
Подождал и весело позвал:
— Галчонок!
Она повернулась.
Не выносил красивых имен и еще ни разу не назвал ее по имени. Все называл своими именами. Вот как сейчас — Галчонок.
Он шел, она улыбалась, ждала.
Месяц назад, в первую их встречу, он шутя назвал ее большеротым галчонком. Наклонился к ней (она сидела в кресле, курила и смеялась) и сказал:
— А знаешь, ты совсем большеротый галчонок!
Он медленно шел, она улыбалась, ждала.
Тогда она не обиделась, а широко улыбнулась, потому что и в компании было весело, и он как-то хорошо это сказал, словно позвал ее, вот как сейчас.
Она смотрела.
И опять он курит… Худой, одетый небрежно. В расстегнутом плаще. Серые волосы, лишенные блеска, еще тогда, в первую встречу, показались ей мертвыми. И лицо болезненное, с синевой под глазами и на висках, и даже у носа, на переносице, — голубизна. Она еще тогда подумала, что с закрытыми глазами его лицо, наверное, напоминает лицо мертвого. Но глаза! Глаза удивительно живые! И, кажется, никогда не закрываются.
Остроносый, гладко выбритый, в поношенном плаще, он шел и декламировал Рильке. И она подумала, что ему пошел бы парик, но не разлапистый парик Людовика XIV с буклями по плечам, а скромный — Ломоносова, Дидро или… Моцарта. Да, именно Моцарта. И сразу представила его на дорожке с тростью.
Небрежно одетый ею в костюм XVIII века, он шел и курил «Шипку».
— Слушай, — сказала она, когда он подошел и стряхнул ей под ноги пепел, — я не знаю, как мне принимать твой эпитет «большеротый». С Галчонком я примирилась, но с этим… — Она взяла его под руку. Красивый рот ее улыбался. — Ты все-таки меня оскорбляешь.
— А разве я виноват? Именно такой ты мне нравишься, — сказал он беспечно и наклонился к ее уху. — Знаешь, какая ты еще? Ты у-ди-ви-тель-ная! (Он очень любил это слово.)
— А тебе не кажется, что ты односторонен?
— Ничуть!
— Странно. Неужели, кроме улыбки, во мне нет никаких достоинств. Это меня обижает. Признайся, ты все время хочешь меня унизить.
— Ничуть! — беспечно сказал он и, загибая пальцы, перечислил пять ее великолепнейших достоинств.
Когда он загнул все пять пальцев и на левой руке, он сказал:
— Теперь дай твою, а то мне придется снимать ботинок.
Она смеялась. И он был доволен, что у нее столько достоинств и что спазмы в желудке прекратились.
— Видишь, сколько их. Я могу насчитать еще сотню. А ты говоришь — я хочу тебя унизить. Смешная! Галчонок в одеяле!
Он нравился ей вот таким, которому все трын-трава, даже собственное урчанье в животе. Серьезным она его побаивалась — он становился язвительным.
— А знаешь, — вдруг сказал он, — в тот раз, как только я увидел твою улыбку, меня так и подмывало отвесить тебе комплимент.
— Какой? — И заранее краснела, слыша в его голосе насмешливые нотки.
— Так, подойти к тебе, взять за руку и шепнуть. — Он взял ее руку и шепнул: — Ах, дорогая, какие у вас маленькие ручки. Вам, наверное, приходится закрывать двумя руками рот, когда вы зеваете! — И засмеялся, довольный, ему нравилось ее смущение.
— Напрасно ты этого не сделал. Я бы сразу узнала, как краснеет твоя левая щека. — «Ты сегодня другой», — подумала она и сказала: — С тобой сегодня легко, но все равно все время ждешь этих насмешливых шпилек. Ты можешь очень больно уколоть…
— Это интересно, — усмехнулся он. — Твое сердце, что — подушечка для булавок?
Она отворачивалась от его насмешливого взгляда.
— И все время меня не покидает мысль: в тебе зарыта какая-то злая собака. Знаю, ты выше меня, умней, и рядом с тобой я, наверное, кажусь просто девочкой…
— Милой и завернутой в одеяло, — уточнил он. Он все обыгрывал — так было легче.
— Но если бы тебя только боялись — тогда все ясно, но ведь тебя уважают!
— Значит, зарыта и добрая собака! А?
Он поймал ее взгляд.
— Но что-то есть в тебе такое… Вот даже сегодня — ты позвонил, я согласилась. Повесила трубку, думаю: «Хорошо, поеду!» Но вышла из автобуса, увидела тебя у памятника и защемило, потому что сразу увидела этакую спокойную уверенность в собственном превосходстве. Ты опасный! И не потому, что можешь в любую минуту сказать что-то, чего я не пойму, и мне будет стыдно, — это все ерунда, другое — вот даже сейчас — ты шел, дурачился, а я знала, что где-то ты другой — суровый, зоркий и все время следишь.
— За собой следил, лапушка, за поведением своего желудка. — Он засмеялся и заглянул ей в глаза.
Он уже любил, когда она улыбалась, но не меньше — когда она вот так рассуждает, словно все спокойно раскладывает по местам на своем столе.
— Хорошо, что ты так говоришь, — сказал он. — Значит, уже не боишься. Да и что меня бояться, девочка? — Он отбросил в сторону сигарету. — И брось ты эту предвзятость, что я все знаю, все могу и тремя словами кладу любого на лопатки. Это все выдумали твои милые друзья-шалопаи. — Он снова достал сигарету. — Пижоны!.. А страху я нагнал на них потому, что занимаются не тем. И интеллектуалы — точат лясы и сдают сессии по шпорам! И вообще я не люблю компаний, не люблю людей, которым делать нечего. — Он помял сигарету. — Понимаешь, девочка, наука, искусство и вообще мысль двигаются не в ваших дымных компаниях, где много трепотни, дрыганья и книг по стенам, на полках. Развлекаетесь, снобствуете, а служенье муз не терпит суеты… Творцы сидят по своим углам. А у вас там только красиво болтают. Болтают об искусстве, но не двигают его, болтают о поэзии и читают плохие стихи, болтают о науке, а она идет где-то за стеной в ночи и прикуривает под фонарем. — Он закурил. — Знаю я эти компании! — Он раздраженно бросил спичку. — Там все — потребители. Всё от жизни и ничего — ей!