— Они обычно приходили в дортуар ночью, — рассказывал Бастьен. — И, если твои руки во сне не были сложены на груди, сразу начинали бить по пальцам. Сестра Анжелика — у нее был мерзкий зоб, и она ходила вечно потупив глаза, — использовала метровую бамбуковую указку и била не останавливаясь, пока на руках не выступала кровь.
Тумбли, худой и бледный, с намеком на природную тонзуру, поджал губы и на мгновение оскалился, показав свои безупречные американские зубы.
— По крайней мере, — сказал он, — это научило вас держать руки подальше от ваших гениталий.
— Может и так, — согласился я. — Но не научило отца Дамиана держать его руки подальше от наших гениталий.
Вот и все, что я сказал, и это вызвало общий сочувственный смех. Но на лице Тумбли появилось выражение смертельной ненависти. Он вскочил — его рот был сжат, на висках вздулись вены — и, не сказав ни слова, резко повернулся и выбежал на улицу.
Ну объясните теперь, чем я заслужил его вечную злобу?
Наше высшее наслаждение проявляется в таких формах, что становится похожим на жалобы и стенания. Разве мы не могли бы сказать, что это — предсмертные муки?[49]
Монтень. «Опыты», 1580-1588
Христианство оказало большую услугу любви, объявив ее грехом[50].
Анатоль Франс. «Сад Эпикура» 1894
ЛЕДИ ВИОЛЕТТА ДЕВЛИН, моя дорогая Кики, происходила из йоркширских «заправил»: ее дед владел угольными шахтами, фабриками и многим другим, а отец был филантропом — основывал больницы, был попечителем музеев, восстанавливал церкви и все такое прочее, за что товарищи по парламентской партии помогли ему сделать первый шаг к пэрству, а Папа дал орден. Мать Кики, леди Диана, тоже была из богатой семьи и принадлежала к аристократическому роду. Она, собственно, приходилась сестрой бедняге сэру Фердинандо Билу — тому самому, который повесился, если помните, на Стюартовом дубе и сим опрометчивым поступком запустил цепь событий, завершившуюся моим появлением в Бил-Холле.
Мы с Кики влюбились друг в друга с первого взгляда: страсть закипела в наших сердцах, острое желание охватило наши пока еще невинные чресла, адреналин выплеснулся в кровь, гормоны взыграли, как бывает только в юности. Вряд ли это восхитительное безумие заметили окружающие — я имею в виду посетителей Лувра, — ибо наша встреча в тот судьбоносный день произошла именно в Лувре. Я застал ее у поверженного Адониса — скульптуры Гюстава Турнье, — она наклонилась, пытаясь рассмотреть, не спрятано ли что под его туникой.
— Там ничего нет, мадемуазель, — сказал я.
Она обернулась с надменным видом, близоруко вгляделась и тут же улыбнулась. В одно мгновенье — и навсегда — мы поняли свою судьбу.
— Давайте-ка посмотрим. — Она озорно подмигнула и сунула руку под тунику. На другом конце зала кашлянул смотритель, указав пальцем на табличку на стене: «Ne toucher pas les œuvres»[51].
— Вы правы, — сказала Кики. — Ничего, совсем ничего. Несчастный, должно быть, его объел дикий кабан.
Она была в Лувре со своим классом и сестрой Мари-Жозефиной, монахиней, которой вверили заботу об их культурном развитии. Благочестивая сестра почитала за искусство только изображения людей, безмолвно благоговеющих перед Иисусом, самого Спасителя в разные моменты его земного пути (главным образом сюжеты о Рождестве и Распятии), а также святых и мучеников за веру, особенно тех, кто претерпел пытки, и Римских Пап. Скучища, — и это еще слабо сказано. Кики ушла, сославшись на зов природы. Но сейчас ее класс уже собрался на улице в ожидании монастырского автобуса, и ей надо поскорей присоединиться к остальным, или она попадет в серьезный переплет. Она должна бежать.
Я же собирался провести послеполуденное время в размышлениях в каком-нибудь укромном уголке семинарского парка, который украшали несколько дешевых безвкусных изваяний святых: святость, а может, муки голода искажали страданием их каменные лица, они выглядывали из кустов, подобно сатиру, или дриаде, или, если на то пошло, садовому гному. Несколько франков привратнику, подмигивание, палец к губам — и вот я уже на пути в Париж. И случилось так, что я встретил Кики, и оттого я здесь, в Бил-Холле, где провел все эти последние годы. Но что, если бы тогда, после полудня, я остался в семинарском парке? Что, если бы Кики не убежала от своего класса и сестры Жозефины? Что, если бы я приехал в Париж, но не пошел в Лувр? Что, если бы мы не встретились в этом громадном здании? Как я уже говорил, случай, непредвиденное стечение обстоятельств — вот что правит нашей судьбой. Кстати, мне тоже следовало поторопиться, если я хотел успеть на поезд и вернуться в семинарию, пока там не заметили моей самовольной отлучки.
Кики торопливо вырвала листок из тетрадки.
— Будем писать друг другу, — сказала она. — Мы должны встретиться. Здесь. Дай мне свой адрес, а я напишу мой. Лучше всего прикинься моим братом — наверняка они будут вскрывать наши письма, так что будь осторожен, мой дорогой.
БОЛЬШУЮ ЧАСТЬ ГОДА мы встречались, когда только могли, и монахини простодушно помогали нашему счастью. Кики считалась довольно своенравным существом, но ей потакали из-за больших денег семьи. Теперь она получила специальное разрешение — его давали в исключительных случаях — отлучаться из класса и пропускать богослужения. Ее сестринская преданность брату — будущему священнику — могла только способствовать ее перевоспитанию. Однажды в полдень, после пикника в стогах сена, когда мы с Кики впали в то восхитительно-блаженное бессилие, которое неизменно наступает после любовных подвигов, я вернулся с моей возлюбленной к ее монастырю. Лето шло к концу, и все во мне противилось разлуке, но мы не властны изменить свою судьбу.
У Porte-de-Pudicité[52] мне сказали, что меня желает видеть мать настоятельница. Я решил, что игра окончена, и, трепеща от страха, вступил в ее благочестивую приемную. Оказалось, она всего лишь хотела предложить мне чаю и рассказать, как благотворно влияет на мою младшую сестру наше общение. С моим появлением поведение леди Виолетты намного улучшилось: ее — смею ли сказать? — капризность осталась в прошлом, врожденное Смирение одолело Гордыню в борении души, психомахии, как говорил Пруденций[53].
Глаза румяной и пухлой матери настоятельницы блестели искренним счастьем, она налила мне чаю.
— Один кусок или два?
— Без сахара, благодарю вас.
Тогда я еще не был сластеной, нужно было дождаться Мод — она насмехалась над французами, которые не имеют понятия о том, что такое настоящий чай, и сделала меня сладкоежкой.
— Ах да, конечно! — Мать настоятельница кивнула в знак того, что понимает. Чаевничанье без сахара было, по ее понятиям, таким же проявлением благочестия, как ношение власяницы. — В вашем присутствии я тоже воздержусь.
— Je vous en prie, Mère[54], не отказывайте себе в удовольствии из-за меня.
— Плюх! — Она кокетливо подмигнула мне и серебряными щипчиками бросила три куска в свою чашку. — Ваш французский почти безупречен для англичанина, — сказала она, — разве что легкий акцент.
— Вы мне льстите. Боюсь, он ужасен.
— Леди Виолетта теперь приходит в часовню и молится страстно. Она жаждет укрепиться в вере и, стоя на коленях, не отрывает глаза, полные слез, от образа нашего истекающего кровью Господа. Мы все это заметили. Кто теперь усомнится в успехе вашего духовного наставничества?
Я с подобающим смирением склонил голову.
Как смеялась на следующей неделе Кики, когда я рассказывал ей об этом в залитом солнцем номере привокзальной гостиницы Мон-ла-Жоли! Она приняла меня в жаждавшее любви лоно и, глядя мне в глаза, была готова и расплакаться, и рассмеяться. Почти полгода мы встречались по вечерам, проводили вместе выходные, а однажды, во время великопостных каникул, когда ее семья уехала в Индию, мы не расставались целых семнадцать изумительных дней. Мы занимались любовью в поле, в лесу, у журчащих ручьев, в загородных гостиницах и отелях провинциальных городков, под крышей и на открытом воздухе — в зависимости от погоды и сезона, — при любых обстоятельствах, когда только могли или хотели, в Озе и Эре, в Сен-сюр-Марн и на Сомме. Мы исследовали наши тела, познавали друг друга на вкус и на запах. Мы испробовали все позиции, которые только могли вообразить, и должен признать, что Кики была гораздо изобретательнее меня. Я высасывал из нее шоколадный трюфель, тающий в шампанском, она слизывала с меня горы взбитых сливок с малиновым сиропом.
Конечно, наше счастье не могло длиться вечно. Если вам нужны подробности, то Кики вернулась в Англию, а я был посвящен в духовный сан и назначен в приход в Южном Кенсингтоне, о котором я уже говорил. Там я изнывал от тоски. В Англии, по иронии судьбы, встречаться нам было сложнее, чем во Франции. Будьте уверены, во время редких свиданий мы, конечно, занимались любовью, но страсть угасла — по крайней мере в ней, может, даже не угасла, а была отложена «на потом». Англия обрела над ней власть, богатство раскрыло ей свои объятья. Потом Кики уехала в Америку.